Лена Элтанг - Каменные клены
Я присела на корточки и заглянула под причал — голова Дреесера скрылась, ядовитый фонарь потускнел в предрассветной дымке, и Темза снова стала невинным викторианским водоемом, окруженным ивами, камышами и рогозом.
Когда я пыталась писать красками, то помнила невероятно много оттенков, у меня была китайская книжка — про древние амулеты — и я выписывала оттуда слова и жаловалась маме на бедность русской и английской палитры.
Туман над травой мог быть обозначен краской цвет инея, вода у берега — краской цвета китайского финика, а кровь, застывающая теперь в жилах Дрессера, наверное, была цвета туши, это пишется просто, двумя иероглифами.
Ну что ж, так тому и быть, подумала я, подходя к опустевшим палаткам Ременхемского клуба. Хорошо бы теперь выпить чаю с медом на постоялом дворе и залезть под пуховое одеяло, да только не выйдет — придется вернуться в коттедж, собрать вещи и уехать первым же автобусом.
Вернуться в домик смотрителя, за которым больше некому присмотреть.
Вот тебе, неверный недотепа Дрессер, вот тебе, вот тебе, жаль, что в твоем чахлом, заросшем чубушником садике нет пчелиного улья, а то бы я постучала по нему палочкой, приговаривая, как водится у пасечников: пчелки, ваш хозяин умер! [82]
***Ибо что есть жена? Сеть, сотворенная бесом, покоище змеиное, цвет дьявольский, коза неистовая, ветер северный, день ненастный.
Шестое июля.
В книгах почтмейстера, найденных на чердаке, одна была без названия и совсем уже разваливалась, но я ее всю прочла, а одну строчку помню до сих пор.
Худоба истощила все тело, прямо не смотрят глаза,Желчь в груди у нее, и ядом язык ее облит.
Точно в таком виде я вернулась в дом с прогулки к Хеннертонской протоке. Только еще лохматая, как валлийский пони, и с какой-то ватной дрожью в ногах, от которой всю дорогу пыталась избавиться, присаживаясь на парковые скамейки.
Отперев дверь коттеджа, я сразу сняла туфли, вынула влажные колготки и трусы из сумки, вытерла ими серые от прибрежной грязи щиколотки и положила в свой саквояж, на самое дно.
Никаких отпечатков, говорила я себе, быстро обходя комнаты, туфли жалеть не стоит, в прибрежной грязи полно твоих следов, плащ и платье отдать в чистку, никаких салфеток, скомканных бумажек, никакого пуха и шерсти.
Разумеется, нас видели в клубе, но кто сегодня вспомнит густо напудренную спутницу Дрессера, тениссоновский розан из жаркой хмельной толпы?
Под широкой шляпой из соломки — благословенны будьте английские традиции — не видно ни волос, ни бровей, а это единственные мои черты, которые стоит запомнить. Нет, в Лайонз-Энд никто меня не разглядел, ко мне вообще редко приглядываются.
Но как же это вышло? Я присела на кухне, чтобы выпить воды и отдышаться.
В Древнем Риме рабам давали пощечину, отпуская их на волю. Дрессера крепко поцеловали между ног и освободили навсегда. Дрессер-вольноотпущенник со спущенными штанами.
Я засмеялась в гулкой пустой кухне, и тут мне показалось, что кто-то засмеялся вместе со мной. Пришлось встать и еще раз обойти гостиную и спальню — никого. В спальне, тем не менее, явственно слышался смех, нет, не смех, а смешливое гудение, похожее на чей-то неразличимый разговор за стеной.
Я подошла к окну: на поляне было пусто и тихо, неподвижная темная Темза напоминала только что залитую гудроном дорогу. Правда, на втором этаже клуба свет горел в нескольких окнах, это проснулись горничные, к завтраку все нужно привести в порядок, иначе смотритель Дрессер заведет свою унылую пластинку. Знали бы они, где сейчас кружится эта пластинка, в каком водовороте — наверняка, уже у самого Хеннертонского шлюза.
У меня за спиной тихонько засмеялись. Ну уж нет, хватит. Я рывком открыла шкаф, вышвырнула вешалки с платьями, выдвинула ящики комода, раздернула шторы, сбросила с кровати постель, и — вот оно, под подушкой у Дрессера хихикал и мелко трясся желтый мобильный телефон. Ему звонили из клуба, значит, уже шесть часов.
Сейчас у них кончится терпение и сюда пришлют посыльного.
Я вернулась в кухню, достала из сумки конверт с листочками, исписанными зернистым почерком смотрителя: измятые, будто неудачные оригами, записки, разом потерявшие всякий смысл в одно январское утро.
Записки влюбленного Дрессера.
Когда я собиралась сюда, то взяла, не задумываясь, всю пачку, хранившуюся в обувной коробке, я ведь как мама — никогда ничего не выбрасываю. Тогда я еще не знала, для чего они здесь пригодятся.
***Ведь даже алый кленСвященных храмов,Где молятся жрецы своим богам,И тот, листву на землю осыпая,Обходит, говорят, запрета знак. [83]
Затея была никчемная, Дрина, зря ты в нее поверила и оставила мне своего мужа и свой дом на целых три дня. Я собиралась напоить его, забраться к нему в постель, а после напугать непременным скандалом — письмом клубному начальству, сплетней в местной газете, да всем, что под руку попадется. Захватила даже его письма, целый гербарий, увядшие улики, замшелые свидетельства — ни гордости во мне нет, Дрина, ни предубеждения.
Я могла бы явиться в Стюарт-лаунж в разорванной ночной рубашке и, обливаясь слезами, заявить, что меня изнасиловал обезумевший от страсти свояк, коза неистовая, ветер северный, день ненастный.
Как выглядят предсмертные записки самоубийц? Что-нибудь про зубную боль в сердце, про голоса, звучащие в ночи? Нет, ничего писать не стану. Довольно того, что уже написано.
Подумав еще немного, я надела резиновые перчатки для мытья посуды, отыскала в конверте подходящую записку, сняла со стены фаянсовую досочку для хлеба, приложила ее к листку и аккуратно порвала его по линии сгиба.
Нижнюю половину листка с подписью твой голодный заброшенный дрессер, жаждущий пропустить пинту-другую я сунула обратно в конверт.
Дрессер любил назначать мне свидания, оставляя сообщения на кухонном столе, прижимая их чашкой или цветочным горшком, как будто они могли улететь, в рождественское утро я нашла такую записку засунутой в надрезанный апельсин, чернила начисто расплылись от сока.
Какой же у него все-таки был скучный почерк, и что это за манера сокращать имена: дорогая а. К тому же он пренебрегал прописными буквами, терпеть этого не могу. Но сегодня мне все пригодится, и «дорогая а» в том числе.
Я оставлю это на кухонном столе и прижму для верности сахарницей. Шесть часов семнадцать минут. Его найдут не позже восьми, в восьмом часу первые бегуны появляются на дорожке, ведущей к Хеннертону.
Значит, в половине десятого местный констебль взломает замок коттеджа, войдет в эту кухню, возьмет прощальное письмо Дрессера жене и прочитает:
дорогая а!
ждать больше нет сил
я ухожу
встретимся в небесном саду.
Дневник Луэллина
маленькая табита перевела для меня украденное в кленах письмо, правда, ее перевод обошелся непомерно дорого — у меня ломит спину, виски и совесть одновременно
а если ничего не выйдет, я убью его, вот это сказано, так сказано, думал я, перечитывая красиво отпечатанный на табитином принтере перевод, к нему за уголок было подколото сашино письмо, давно я не видел таких больших архивных скрепок
зачем саша писала ей по-русски? эдна, или как там ее, александрина, наверняка даже английским владеет небезупречно, зачем сестра писала ей на чужом языке и, раз уж написала, почему не отправила?
что же, выходит, саша думает по-русски? я тоже думал по-валлийски, пока меня не отдали в трижды проклятый гвинед-пойнт, теперь я думаю на двух языках, и оба разъезжаются у меня под ногами, как мостки через болото
а может быть, вообще все, что написано в дневнике — палимпсест, написанный поверх настоящей жизни, просто на плохо выскобленном пергаменте еще проглядывают прежние чернила?
ясное дело, я должен поехать в хенли и увидеть все своими глазами
увидеть и остановить ее, а если поздно останавливать, то помочь выкрутиться, а если поздно выкручиваться, то помочь убежать, а если некуда бежать, то, хотя бы, пожалеть
паршивый из меня вышел бы полицейский, несмотря на светлый плащ с поясом
я боюсь за убийцу, а до жертвы мне, похоже, и дела нет
***… по дружбе, говорит уайтхарт и треплет меня по плечу, мы отдали твои часы коллеге джоунзу, ты пропадал четыре лишних дня, лу! тут тебе даже профсоюз не помог бы, и сегодня ты тоже пьян, а ведь я говорил тебе!
по дружбе, лу — нет никакой такой дружбы, и слово-то неудачное, в нем ужиное из-под камня скольжение, рыбий жир, что заставляют слизывать с чайной ложки, дрожь от залубелых варежек на школьном катке, какая еще тебе друж-ж-жба, уайтхарт?