Йордан Радичков - Избранное
С этого дня я стал обходить села Берковской околии, всякие дела себе придумывал, ходил и расспрашивал, не поймали ли где в лесу человека, не расстреляли ли кого. В одно село привезли на площадь троих убитых, я тут же придумал себе дело в этом селе — отправился к бочару кадушку заказывать — и видел всех троих. Все трое были в одних рубахах. Потом услышал, что в другое село привезли молодого парнишку, и его тоже ходил смотреть, парнишка оказался гимназистом, в старой шинельке и в одних носках. Жандармы, как убьют кого-нибудь, кладут на площади и заставляют народ проходить мимо, опознавать. Народ проходит молча, смотрит, но не опознает. Я тоже прохожу и смотрю, но не для того, чтобы человека опознать, а на тот случай, что вдруг я свою бурку увижу. Еле иду, на сердце камень, но как только бурки не оказывается, так мне сразу легчает. В сущий кошмар превратилось для меня это дело. Чтобы не навлекать на себя подозрений тем, что я все шатаюсь по селам, пришло мне в голову заняться перекупкой коз. Два Аистенка, как узнал, говорит мне: «И я с тобой!» Отправились мы по селам, я куплю в деревне козу за двести, гоню в город и там продаю за двести. Два Аистенка несколько раз со мной ходил, и он так же: купит за двести и продаст в городе за двести. Однажды он и говорит: «Нет, Лазар, больше я этим не занимаюсь! Какая ж тут выгода — купить за двести и продать за двести! Никакого барыша!» — «В торговле всегда так, — говорю ему, — не знаешь, на чем повезет!»
Два Аистенка отстал, а я продолжал перекупать коз. Только узнаю, что куда-то привезли убитого, сразу иду, покупаю козу и с козой прохожу через эту деревню. Когда с козой идешь, никто в тебе не усомнится. Веду я козу, смотрю в ту сторону и, как увижу, что бурки моей нет, тут же ускоряю шаг — да так, что козе приходится бежать за мной. Не одну пару постолов я на этом деле сносил, но, когда за шкуру свою дрожишь, тут уж не до постолов!
А однажды как у меня сердце не разорвалось — и сам не знаю. Перекапываю я огород, слышу, посреди деревни в барабан бьют, рассыльный кричит что-то, да где ж мне расслышать, что он кричит. Потом смотрю — со стороны деревни идет полевой сторож, выгоняет мужиков одного за другим на улицу и ко мне подходит, с винтовкой в руках. «Лазар, — говорит сторож, — так и так, мол, привезли на площадь человека, каждый должен пойти и посмотреть, не опознает ли его. Кончай копать и иди!» У меня горло пересохло, обтер я руку об штаны, и пошли мы со сторожем. Он идет немного позади, винтовку держит, и мне мерещится, будто я уже арестованный. А бежать некуда, поле вокруг ровное, голое, разбойник этот тут же меня и пристрелит. И на площадь идти тоже нельзя — если там моя бурка, вся деревня ее знает, люди тут же и скажут: «Это Лазара бурка!» Иду я впереди сторожа, сам все съеживаюсь, вот я уже с букашку величиной, а как вошли в деревню, чую, у меня уж и сердце перестало стучать. На улице народ толпится, среди народа жандармы снуют, мы со сторожем идем прямо к площади, а сердце у меня захолонуло и не бьется. Так и шагаю без сердца, народ расступается, и я вдруг вижу в просвете, что на площади лежит женщина. Сердце у меня забилось так сильно, что подскочило к самому горлу.
Еще как-то раз веду я одну из этих перекупленных коз, а животина попалась упрямая, верещит всю дорогу, упирается, не желает идти. Тяну я за веревку, коза верещит, но все же кое-как двигаемся. Потом коза снова уперлась, оборачиваюсь я, чтоб хлестнуть ее веревкой по морде, и вдруг вижу: вдали на дороге моя бурка, в белую и сивую полоску. Под буркой человек в онучах и шапчонке, низко надвинутой на глаза. Я так сильно дернул за веревку, что коза упала на колени. Я поволок ее, коза верещит что есть мочи, а я тащу что есть мочи и больше не оборачиваюсь, потому как если обернусь, то опять увижу человека в бурке. Коза поверещала, поверещала, потом замолкла и затрусила за мной. И я прибавил шагу, иду, не оборачиваюсь, только прислушиваюсь, как там этот — не догоняет ли.
А он все ближе. Ступает тяжело, потом слышу — прокашлялся, и как услышал я, что он кашляет, еще больше ускорил шаг. Но и он, видно, ускорил, потому что я слышу его шаги за спиной. Дорога входит в лес, а в лесу-то еще страшней. И мало того что дорога в лес входит, она еще тут большую петлю делает. А там, где эта петля, есть и прямая тропка, тот может пройти по тропке и выйти мне наперерез. «Побегу», — думаю, и только дошел до поворота — сразу бегом. Ладно, да слышу я — и тот за мной бежит, топ-топ, а потом как закричит: «Эй, дядя, подожди!» Но я ждать не стал, а только оглянулся через плечо. Он бежит, бурка на бегу развевается. «Погоди, дядя, пойдем вместе, — кричит человек, — а то через этот лес страшно одному идти!»
Оказался мужик из другой деревни. «Больно спешишь», — говорит он мне. «Спешу, чтоб засветло добраться!» — отвечаю. «А я спешу тебя догнать, как раз, думаю, с этим человеком вместе пойдем, да все никак не догоню…» Жуть как напугал меня тогда этот человек, бурка у него как моя, в полоску, только полосы не так хорошо пригнаны, как у меня, прилажены сикось-накось.
Так и проходил день за днем, и жизнь моя из-за этой проклятой бурки стала адом. Провались она в тартарары, эта чертова плевенская овца черноголовая, и кто ее только выдумал! Жили бы мы с прежней скотиной, от которой по пригоршне шерсти настригали, не шил бы я себе бурки и горя бы не знал! И в этом аду корчился я до самого Девятого сентября. Девятого сентября началась кутерьма, народ сбежался, пальба винтовочная, ну и — ясное дело — куда народ, туда и я; гляжу — на площади незнакомые люди, с карабинами. И среди людей вижу вдруг парнишку в моей бурке. У меня словно свет перед глазами вспыхнул, и я кинулся прямо к нему. «Эй, парень! — кричу. — Дай я тебя обниму, дал бог свидеться живыми и здоровыми!» И хватаю я парнишку, обнимаю его вместе с буркой, да так крепко обнимаю, что у него аж кости трещат. И мы стоим на виду у всей деревни, но от того, что мы на виду у всей деревни, сердце у меня больше не сжимается, а как-то мне все это чудно, и глаза у меня делаются мокрые, точно у бабы. «Дядя, а дядя! — говорит парнишка. — Ликованье ликованьем, но ты уж так ликуешь, что все кости мне переломаешь!»
А я себе ликую, что из того, если я ему какую косточку сломаю! Народ вокруг шумит, все тут же узнали мою бурку, и большое удивление наступило. Два Аистенка знай переступает с ноги на ногу и все повторяет: «Ты смотри, ты смотри-ка! Лазар уж на что несуразный мужик, никто про него такое бы не подумал, а вот поди ж ты — когда еще связь установил! Ну и ну!»
Телега
Вокруг меня всегда ночь, темно вокруг, в темноте мне ничего не видно, но слышно, как тарахтит телега, как поют насаженные на оси диски-звончатки, слышен стук копыт и ржание. Пусть я лежу в темноте, зато я слышу свою телегу, и кажется мне, будто и я лечу с ней вместе, рядом с ботевским отрядом, а австрийский капитан вытянулся на боковине и отдает мне честь. Обнаженная сабля тоже несется на боковине, и кто ни попадается на пути, шарахается в сторону, чтоб его не задавили или не зарубили ненароком. И пароход тоже — и он несется галопом вместе с телегой. Наверное, пообветшал уже, потрескался от дождей, но все равно несется! А какой это был пароход! Говорю я тележному мастеру: «Нарисуешь мне на боковинах телеги весь ботевский отряд, и воеводу, и знамя, и всех львов до единого. И пароход нарисуешь, с капитаном австрийским, и черкесов туда всадишь, и турок… всю историю, как она тогда приключилась»[8]. А тележный мастер мне отвечает: «Э, Флоро, ты так говоришь, будто в чем сомневаешься! Да я видимо-невидимо телег сделал и с отрядом, и с пароходом, и с башибузуками, и никто еще не жаловался, а все только благодарят!»
И что правда, то правда — постарался мастер, изобразил все в наилучшем виде. Пароход по колено в Дунае, шлепает у козлодуйского берега, весь блестит, и дым из трубы валит, как из маслобойни, рядом австрийский капитан — звали его как-то вроде Эглендер — стоит навытяжку и честь отдает, дальше башибузуки, черкесы, а на другой боковине — сам отряд со знаменем и с воеводой. Воевода стоит посреди отряда, саблю обнажил, а на знамени — лев на задних лапах, на воеводу смотрит. Я и говорю мастеру: «Славно ты мне все нарисовал, были б у меня лошадки покрепче, так бы и помчался вместе с отрядом!» — «А ты и скачи, — говорит мне мастер, — на наших дорогах много уклонов, как доберешься до уклона, так и скачи. А где в гору, там езжай помедленней. Только там, где дорога уж очень разбита, — там не скачи, а то башибузуки начнут зубами лязгать!»
Так вот и обзавелся я разрисованной телегой, картинки на ней все бунтарские, боковины сплошь оружием набиты. Телега бунтарская, а товар в ней вожу мирный. Нагружаю в нее расписные берковские миски и кувшины — ряд посуды, слой сена, потом покрываю все сверху рядном, запрягаю лошадок и объезжаю деревни нашей бедной Берковской околии. Где дорога в гору, еду медленно, лошадки мои напружатся, едва тянут. Я иду рядом с телегой, кое-где подталкиваю, помогаю скотинке, рядом со мной на боковине отряд, и лев тоже рядом. С другой стороны пароход дымит, я его не вижу, но знаю, что он там, в мелкой воде у берега; на него как ни посмотришь, он всегда дымит. А позади парохода черкесы и башибузуки толпятся, пароход им дымом глаза застилает, но они не отходят, а знай напирают и готовы уже стрелять по отряду.