Джон Бэнвилл - Затмение
Только что из дома донесся звук, который я поначалу не смог определить. Смех. Они смеются в унисон, моя жена и Квирк. Когда я в последний раз видел моих привидений? Сегодня, как я уже отмечал, они не явились, ну а вчера, или хотя бы позавчера? Возможно, они действительно исчезли навсегда. Но я почему-то так не думаю. От их эманации, все еще витающей в доме, разит нетерпением, обидой, даже завистью. То, что их составляет, так невелико, эфемерно-текуче и непрочно, что оставленное ими эмоциональное эхо кажется солиднее того, что они сами из себя представляют (представляли?).
Пришлой ночью Лидия бросила мне обвинение в том, что я всегда питал прискорбную слабость к бездомным и неприкаянным. Тут явно имелись в виду Квирки, хотя я не совсем понимаю, почему она считает эту мою особенность таким уж прискорбным недостатком. В конце концов, вопросил я ее самым своим рассудительным тоном, разве гостеприимство не добродетель, которую благословил даже неуступчивый Бог кочевых племен? Мои слова спровоцировали один из ее раскатистых, презрительно-жалостливых хохотков. «Гостеприимный?» — вскричала она, задрав голову, — «Гостеприимный? Ты?» Она считает, что я вожусь с бездомными не христианского милосердия ради, что во мне просыпается антрополог или даже бессердечный хирург-экспериментатор. «Тебе нравится их изучать», — сказала она, — «разбирать на части, как часы, чтобы увидеть, как они работают». Ее глаза светились злобой, в уголке рта белела слюна, на рукаве осела пушинка пепла. Мы уже перешли в мою спальню, где не горел свет, и пепельно-зернистое свечение умирающего дня, исходящее от окна, превращало комнату в коробку, наполненную взвихренными, искрящимися в свинцовом полумраке пылинками. Бессердечный мальчик и часы: меня раз за разом укоряли этой истрепавшейся фразой мои лишившиеся иллюзий возлюбленные, и каждая воображала, что первая сочинила ее. Но я однажды на самом деле совершил подобный подвиг, разобрал часы, бессердечный маленький мальчик. Это было после смерти отца. Он подарил их мне на день рождения, в коробочке, обвязанной лентой с бантиком, который соорудила продавщица. Дешевая модель, кажется, «Омега». Надпись хвастливо сообщала о семи рубинах, но я так и не нашел их, хотя исковырял весь механизм своей маленькой отверткой.
Лидия уже вела разговор о том пареньке, который когда-то постоянно ходил к нам, и как ее бесило, когда я пытался вызвать его на беседу. Сначала я не понял, о ком речь, объявил, что она, очевидно, бредит, — и едва не получил по физиономии, — но потом вспомнил его. Рослый крепыш с гривой соломенных волос и удивительно крупными белыми зубами, зачерненными через равные промежутки кариесом, так что, когда он улыбался, а он часто пугал нас подобной демонстрацией, казалось, что в рот ему вставили миниатюрную клавиатуру от пианино. Он страдал аутизмом, хотя сначала мы не знали об этом. Впервые парень появился у нас одним дремотным жарким днем в конце лета, просто проник через дверь вместе с осами и мазутным зловонием моря. В то время мы жили в доме над гаванью, где еще властвовал дух моего покойного тестя, особо следившего своими черными бусинами глаз за поведением нелюбимого зятя. Думаю, парню исполнилось шестнадцать или семнадцать, столько же тогда было Касс. Я наткнулся на него в холле, куда он, окруженный ореолом света, вошел через открытую дверь, деловито шаркая по полу, согнув богатырские плечи. Я принял его за рассыльного или служащего, пришедшего снять показания газового счетчика, и посторонился, а он молча прошел мимо, даже не взглянув на меня. Я обратил внимание на его темно-голубые глаза, в которых сверкали буйные смешинки, как будто он смаковал оцененную им одним шутку. С тем же деловым видом паренек прошел прямиком в гостиную и там остановился. Удивленный, я пошел вслед за ним. Он стоял в середине комнаты, вытянув могучую жилистую шею, на которую насадили гривастую львинообразную голову, и медленно оглядывался, изучая помещение, все с тем же насмешливым блеском в глазах, но теперь уже со скептическим, знающим видом, словно все здесь не так, как следует, словно после вчерашнего визита зашел с новой проверкой и обнаружил полный беспорядок. Стоя на пороге, я спросил, кто он и что ему надо. Я видел, что парень услышал мои слова, но они остались непонятыми, будто монотонный шум, раздававшийся так далеко, что ничего нельзя разобрать. Он осмотрел меня, на мгновение встретившись со мной взглядом, но не выказал ни тени понимания, кто или даже что стоит перед ним, потом перенес все внимание на то, что я держал в руке, газету или бокал, не могу вспомнить точно, и, улыбаясь, печально качнул головой, словно говоря: нет, нет, это совсем не то, что надо; после чего подошел, протиснулся мимо меня, быстро отправился по холлу к двери и исчез за ней. Я постоял, охваченный легким недоумением, пытаясь понять, был ли он вообще, или я его выдумал; так наверное, чувствовала себя Мария, когда ангел-вестник раскрыл золотые крылья и умчался на Небеса. Я отправился к Лидии и рассказал ей о странном визите, а она, разумеется, сразу определила, кто нас посетил — слабоумный парнишка из рыбацкой семьи, живущей рядом с пристанью. Время от времени он ускользал от бдительного ока своих многочисленных братьев и шатался по деревне, не причиняя никому беспокойства, пока в конце концов не попадался своим стражам. Тем летом охрана, очевидно, проявляла особую беспечность, потому что он дважды или трижды посетил нас снова, появляясь и исчезая так же внезапно, как в первый раз, и по-прежнему не вступая ни с кем в контакт. Разумеется, я ужасно заинтересовался, и испробовал все мыслимые способы заставить его откликнуться, но безуспешно. Для меня оставалось загадкой, по какой причине мои попытки наладить общение с парнишкой, как говорят, достучаться до него, настолько раздражали Лидию. Так случилось, что именно тогда я готовился сыграть роль сумасшедшего гения в растянутой, теперь уже давно забытой драме, действие которой происходило в душной американской глубинке на Юге, у излучины реки, и тут прямо ко мне в дом приходит словно посланный самой Мельпоменой живой прототип — так как же можно, горячо доказывал я Лидии, — как можно упустить такую возможность и даже не попытаться заставить его промямлить несколько слов, чтобы перенять манеру говорить? Все это во имя искусства, а ему не причинит никакого вреда, верно же? Но она лишь посмотрела на меня, покачала головой и спросила, есть ли у меня сердце, разве я не вижу, что бедный мальчик не способен общаться? Но я видел, что она чего-то не договаривает, в чем-то ей неудобно признаться — так мне показалось. Ну а я действительно испытывал к нему не только профессиональный интерес. Должен сознаться, меня всегда завораживали человеческие аномалии, отклонения от нормы. Но мной движет вовсе не тупая страсть к развлечениям человека толпы, глазеющего на шоу уродов, и, снова заверяю вас, не бесстрастное любопытство исследователя-антрополога, или кровожадность безжалостного хирурга-анатома; скорее, это неназойливо-доброжелательное увлечение натуралиста с ловчей сетью и шприцем со снотворным. Убежден, мне есть чему поучиться у калек и увечных; я уверен, что они получают вести из неведомых краев, иного мира с неземными небесами, неземными обитателями, неземными законами, мира, который я сразу узнаю, как только увижу. Но еще удивительней, чем реакция жены на мои попытки расшевелить слабоумного, была ярость Касс, ее полное неприятие того, что я терплю присутствие парнишки, не запираю перед ним дверь, не вызываю попечителей. Он опасен, заявила она, судорожно обкусывая ногти, может кинуться на любого из нас и разорвать горло. Однажды она даже сама напала на него, когда он, неуклонно следуя своей логике сумасшедшего, шел к выходу из сада, и стала молотить кулаками. Как они смотрелись вместе, два зверя одной породы, безжалостные друг к другу, каждый пытается прорваться вперед на узкой лесной тропе, по которой пройдет лишь один. Должно быть, она выследила его из окна своей комнаты. Как обычно, сердце предупреждающе екнуло — когда Касс рядом, мой старый добрый сигнал тревоги всегда настороже — прежде, чем я услышал на лестнице дробный глухой топот ее босых ног, а когда добрался до сада, она уже сцепилась с пришельцем. Столкнулись они под нависшей над дорожкой глицинией, которой Лидия так гордилась; странно, я помню, что кусты цвели, хотя в конце лета такое невозможно. Дневное солнце светило вовсю, белоснежная бабочка сплетала свой пьяный путь в лабиринте сверкающего газона, и я, несмотря на охвативший меня страх, не мог не отметить потрясающе точную, почти классически правильную композицию сцены: два юных тела, — руки выставлены вперед в иератическом экстазе, пальцы юноши сплелись вокруг девичьих запястий, — среди зелени сада, в голубом и золотистом сиянии лета два вольных лесных создания, нимфа и фавн, сливаются в борьбе на фоне укрощенной природы, словно картина старого мастера на тему, почерпнутую у Овидия. Касс охватило настоящее бешенство, и наверное бедный паренек прежде всего опешил от внезапной яростной атаки, иначе мог сделать с ней Бог знает что, он казался сильным, как горилла. Я еще мчался по дорожке, из-под ног пулями вылетал гравий, и тут он одним могучим усилием приподнял ее, поставил на землю у себя за спиной, словно не очень тяжелый мешок, и с тупым упорством продолжил путь к дому. Только тогда оба заметили меня. У Касс вырвался странный судорожный смешок, похожий на кашель. Парнишка споткнулся и замер, а когда мы поравнялись, почтительно отступил на траву, уступая дорогу. Проходя мимо, я поймал его взгляд. Касс дрожала, губы ее перекосились и беззвучно двигались в той ужасной жующей манере, которая означала крайнюю степень возбуждения. Подумав, что сейчас начнется припадок, я обнял ее и прижал к себе, невзирая на попытки вырваться, пораженный, как всегда, сумасшедшей смесью клокочущей энергии, примитивной ярости, и трепетной хрупкости, образующей Касс; в моих руках словно билась хищная птица. Парень ощупывал глазами каждый сантиметр сада, но отворачивался от нас с видом, который у любого другого выражал бы ужасное смущение. Я заговорил с ним, произнес какие-то глупые, ходульные фразы, со стыдом слыша собственный запинающийся голос. Он никак не отреагировал, потом неожиданно повернулся и размашистым шагом поспешил прочь, молчаливый, быстрый, затем перемахнул через невысокую стену у дороги, идущей к пристани, и исчез. Я повел Касс к дому. Кризис миновал. Она ослабла так, что приходилось поддерживать, почти нести ее. Она бормотала вполголоса, как всегда обвиняла меня, ругалась и плакала в бессильной ярости. Я почти не слушал ее. Мои мысли занимал тот парень. Замирая от жалости и нараставшего ужаса, я вспоминал выражение его глаз, когда он посторонился, чтобы дать мне пройти. Такой взгляд мог бросить сквозь стекло своего глубоководного шлема водолаз, у которого перекрыло подачу кислорода. Там, в цепенящей рассудок пучине угрюмого моря, из которого ему не выбраться никогда, он все понимал; все понимал.