Томас Мартинес - Он поет танго
На следующее утро, рассказывала мне Альсира, Курчавый попросил Мартеля сходить вместе с ним в дом на улице Букарелли, в котором начался лабиринт его жизни. По радио кричали о возвращении тела Эвиты и об обнаружении белого фургона с гробом Арамбуру. Если Андраде добивался того, чтобы положить конец этой истории и выбраться из прошлого, чтобы начать все заново — как говорил он певцу в «Сандерленде», — ему ничего не оставалось кроме как вернуться в Парк Час и проводить в последний путь обломки своей жизни.
Поутру их ожидало одно разочарование за другим. Конспиративная квартира оказалась окружена полицейскими кордонами, и у дверей дома стоял патрульный. А вокруг на всем пространстве дугообразных улиц и проулков, которые обрывались неожиданно, не видно было ни души, и тишина давила так, что прерывалось дыхание. Даже собаки не высовывали свои мордочки из-за занавесок. Друзья не могли остановиться и заглянуть в окна верхнего этажа, чтобы не вызывать подозрений у патрульного, так что они свернули на улицу Балливан и дошли до улицы Баунесс, а оттуда снова пошли вверх, пока не добрались до Пампы. Время от времени Мартель поворачивался к Курчавому и замечал на его лице растущую безнадежность. Ему хотелось взять фотографа под руку, но Мартель боялся, что любое касание, любой жест заставит друга разрыдаться.
Когда они подошли к остановке автобуса, Андраде сказал, что здесь им нужно расстаться, потому что его ожидают в другом месте, но Мартель знал, что это «другое место» — ничто, погибель, что у Курчавого не осталось никого, кто дал бы ему пристанище. Певец даже не попытался его остановить. Курчавый, казалось, ужасно торопился и ускользнул из его объятий так, словно ускользал от себя самого.
Мартель не имел об Андраде Курчавом никаких новостей целых одиннадцать лет, пока один из выживших в эпоху диктатуры не упомянул мельком о крупном мужчине с петушиным голосом, который одной летней ночью был переведен из подземных застенков «Атлетического клуба» — то есть отправился навстречу смерти. Этот свидетель даже не знал настоящего имени жертвы, только подпольные клички — Рубен и Волшебный Глаз, но Мартелю было достаточно упоминания о голосе. Имя Фелипе Андраде Перес не значится ни в одном из бесконечных списков пропавших, которые передавались из рук в руки в те времена, нет его и в судебных протоколах по делам руководителей диктатуры, как будто он никогда и не существовал. И все-таки история, рассказанная им в клубе «Сандерленд», для Мартеля была исполнена смысла. В ней сосредоточилось все, что он сам хотел бы пережить — если бы мог, а еще — хотя в этом полной уверенности у него не было — он сам хотел бы умереть такой мятежной смертью. Вот почему, рассказывала мне Альсира, он попросил выкрасить ему волосы в черный цвет — в надежде, что таким образом он вернется на двадцать лет назад, — надел брюки в полоску и свой диагоналевый концертный пиджак и однажды вечером, две недели тому назад, отправился воскрешать своего друга на углу улиц Букарелли и Балливан, перед домом, в который они не смогли попасть при их последней встрече.
Под аккомпанемент гитары Сабаделля Мартель спел «Приговор» Селедонио Флореса. Несмотря на макияж, наложенный вокруг глаз и на скулы, он был бледен и полон злости на тело, оставившее его именно в тот момент, когда он так в нем нуждался. Я думала, что он упадет в обморок, сказала мне Альсира. Он с силой сдавил живот, словно поддерживая что-то, что могло упасть, и начал так: Сеньор судья, я родом из предместья, / его судьба — тоскливая беда. Это длинное танго, оно поется больше трех с половиной минут. Я боялась, что он не сможет его закончить. Кореяночки из печеньичной аплодировали так, как будто перед ними выступал шпагоглотатель. Три парня, проезжавшие мимо на велосипеде, прокричали: «Еще, еще!» — и поехали дальше. Быть может, эта сцена покажется тебе слишком пафосной, сказала мне Альсира, но на самом деле она была почти трагической: величайший аргентинский певец в последний раз распахивал свои крылья перед людьми, которые не понимают, что вообще происходит.
Сабаделль какое-то время развлекался с гитарой, перепрыгивая с «Кумпарситы» на «Цветок в грязи» и «Красотку», пока в конце концов не остановился на «Домике моих стариков». Исполняя это танго, Мартель не однажды был готов разрыдаться. Видимо, у него болело горло; быть может, это болела память о покойнике, который не соглашался принять это звание — как и все мертвые, не имеющие могилы. Почему же он тогда не заплакал? — спрашивала себя Альсира, а потом, в больнице на улице Бульнес, она спрашивала меня: почему он сдержал рыдание, которое, возможно, спасло бы ему жизнь? Тихий мой дворик, как годы летят! / Словно печальный закат, / я возвращаюсь к тебе стариком…
Пот лил с него ручьями. Я сказала, что нам пора уходить, рассказывала мне Альсира, я, по глупости, сказала ему, что Фелипе Андраде, без всякого сомнения, уже спел вместе с ним в своей вечности. Но он отмахнулся от меня с такой твердостью — или яростью, — которой раньше я в нем никогда не замечала. Он сказал: «Если для всех было по два танго, то почему же их должно быть два и для друга, которого я любил больше всех?»
Он, безусловно, договорился на этот счет с Сабаделлем, потому что гитарист перебил меня вступлением к танго «Чужие друг другу». Слова этого танго — заклинание против неприкосновенного прошлого, которое Мартель пытался воскресить, рассказывала мне Альсира. Однако в тот вечер в голосе Мартеля струилось прошлое, которое еще не умерло, как не может умереть то, что просто исчезло, но пребывает и длится. Прошлое того вечера упорно держалось за настоящее, пока он его пел: Мартель был соловьем, жаворонком начала времен, матерью всех песен. До сих пор не могу понять, как он дышал, откуда черпал силы, чтобы не потерять сознание. Я почувствовала, что плачу, когда во второй раз услышала: Вот мы рядом, но прежнего нет, / мы с тобою друг другу чужие. / Никуда нам не деться от лет — / тех, которые порознь прожили. В тот момент я сама вспоминала то, чего никогда не переживала.
На последнем слове этого танго Мартель начал сползать вниз, а в это время обитатели Парка Час требовали еще и еще. Когда он упал мне на руки, то просто сказал: «Отвези меня в больницу, Альсира, я больше не могу. Отвези, а то я умираю».
Я теперь не помню, когда Альсира рассказала мне эту историю: то ли во время нашей последней встречи в больнице «Фернандес», то ли несколько недель спустя, в кафе «Ла Пас». Помню только декабрьскую ночь, все небо в огнях и обессилевшую Альсиру рядом со мной, и медсестру, которая пытается ее утешить, но не знает как, и тишину, накрывшую зал ожидания, и запах увядших цветов, пришедший на смену реальности.
Глава последняя
Декабрь 2001 года
В эти обезумевшие дни я купил несколько карт Буэнос-Айреса и принялся прочерчивать на них цветные линии, соединявшие места, в которых пел Мартель, в надежде набрести на какой-нибудь рисунок, который объяснил бы мне его намерения, — нечто вроде ромба, послужившего разгадкой задачи, решенной Борхесом в рассказе «Смерть и буссоль». Как известно, геометрические фигуры получаются разные в зависимости от того, как соединять вершины. Когда я начинал с пансиона на улице Гарая, в котором раньше жил, я мог обрисовать контур мандрагоры, или немного скособоченный игрек, похожий на Caput Draconis[85] из геомантии, или даже мандалу, схожую с магическим кругом Элифаса Леви[86]. Я видел то, что хотел увидеть.
Я таскал эти карты с собой повсюду и чертил новые рисунки, когда мне надоедало читать в кафе. Я соединял линиями те места, в которых, по словам Виргили, Мартель пел до моего приезда в Буэнос-Айрес: гостиницы для влюбленных на улице Аскуэнага, напротив кладбища Реколета, и подземный туннель под обелиском на площади Республики. В газетном зале Национальной библиотеки — там, где несколько месяцев назад потерялась Грете Амундсен, — я искал указаний, почему Мартель выбирал именно эти места. Единственное, что мне удалось отыскать, — это сообщение о парочке любовников, убитых прямо во время соития в одной из гостиниц на час в конце семидесятых годов, и о человеке, расстрелянном возле обелиска в первые месяцы диктатуры. Между этими двумя событиями никакой связи я не обнаружил. В гостинице убийцей явился ревнивый муж, которому позвонили из полиции — в те времена о супружеских изменах оповещали таким образом. Мужчина даже не понес наказания: три врача установили, что он находился в состоянии аффекта, и судья через несколько месяцев его освободил. А смерть у обелиска была одной из многих, случившихся между 1976 и 1980 годами. Несмотря на то, что это было наглое и беззастенчивое насилие, ни одна из аргентинских газет не сообщила об этом факте. Я случайно натолкнулся на заметку в газете «Экономист»: тогдашний корреспондент в Буэнос-Айресе писал, что в одно из воскресений июня 1976 года — кажется, восемнадцатого числа — группа мужчин в стальных касках перед рассветом приехала на площадь Республики в автомобиле без номеров. Из машины выволокли еще одного мужчину, тоже молодого; его протащили по площади, прислонили к белому граниту огромного обелиска и расстреляли очередью из автомата. Убийцы покинули площадь на том же автомобиле, оставив тело, и больше о них ничего не известно.