Луис Бегли - Уход Мистлера
Что лучше: позвонить или написать Сэму? Перспектива звонка из Нью-Йорка или Венеции как-то не слишком грела. Что он ему скажет? Алло, привет, это папа. Как там у вас, все в порядке? Ну и слава Богу. Кстати, по приезде домой тебя ждут новости. Я умираю. Нет, не сейчас, не в эту самую минуту, и срываться с места, торопиться закрыть мне глаза не стоит. Но менее чем через полгода это произойдет. Короче, я тут подумал, может, заскочишь, пока я еще на ногах? Именно! Если, конечно, тебе удобно.
Да, и в письме, пожалуй, тоже обо всем не скажешь. Телефон стал привычным способом общения, так что лучше уж позвонить. На протяжении долгих лет эпистолярный жанр свелся к соблюдению «правил Мистлера», что распространялись на все дочерние фирмы и подразделения от Таиланда до Норвегии. Он требовал: если уж взялись писать, пишите убедительно. Сделайте все, чтобы удержать внимание потенциального адресата. Если не можете выразить мысль одним предложением, значит, вы эту мысль не додумали. Никогда не задавайте слишком сложных или специальных вопросов, требующих иных ответов, кроме как «да» и «нет». (Пример: Вы доставите мне диван в понедельник утром?) Экономьте время. Получив письмо, пишите ответ на полях, не забудьте оставить копию для досье, а оригинал отошлите адресату.
И когда Мистлер все-таки писал Сэму, вызвано это было прежде всего желанием оседлать любимую лошадку. Необходимостью, которая отпала, когда Сэм начал зарабатывать на полуприличное существование, да еще получал внушительные суммы от денег, вложенных в трастовые компании. Вот тогда эпистолярный жанр и проявился во всей своей чистоте. К примеру:
Памятка Сэму. Тема: порядок расходования средств. Будучи твоим попечителем, я в очередной раз перевел в банк «Икс» имени Дональда Дака[53] тысячу долларов, чтобы покрыть дефицит средств в банке «Игрек» в ответ на их запрос. В надежде избежать в ближайшем будущем поступления аналогичных запросов прошу оказать мне такую любезность — точнее оценивать свои ежемесячные нужды на содержание. В свою очередь, обязуюсь найти способ удовлетворить их. Нет смысла говорить, что тебе вовсе ни к чему семейные деньги, если экономно жить в Калифорнии и не подписывать бездумно чеков, наши фонды не резиновые. В банке Дональда Дака будут не в восторге, я — тоже. Сожалею, что приходится говорить об этом, но я как твой попечитель не имею права делать выплаты по закладным на дом Моник. Однако я бы с удовольствием вторгся в наши основные запасы и уделил бы тебе разумную сумму, чтобы ты мог приобрести свой собственный дом. А уж кто будет жить в этом твоем доме, решать исключительно тебе. И еще одно, чтобы предупредить возможные возражения. Пожалуйста, пойми: это не просто формальности или свидетельство моего нежелания сделать Моник счастливой. Траст, оставленный твоим дедом, позволяет мне произвести распределение доходов в твою пользу. Нераспределенный доход, составляющий более чем внушительную сумму, поскольку ты не хочешь брать деньги из моих рук, прибавляется к основному капиталу. И я могу запустить лапы в этот основной капитал и передать деньги тебе лишь в случаях острейшей необходимости, проблем, связанных со здоровьем, или же с целью помочь тебе стать на ноги и приобрести собственное жилье.
Он подпишет это письмо, как подписывал всегда, словно не было всех этих сухих выражений: «Люблю, папа». Не лучше ли было бы поручить отправлять подобные послания кому-нибудь из адвокатов семьи? Как ни странно, но ему казалось, что это еще больше отдалит сына. Может, ему следует обратиться в суд с просьбой снять с него обязанности попечителя? И передать их банку «Стейт-стрит»? Или же дядюшке Эбторпу, который наверняка откажется?
Нет, это никуда не годится. Вот он потихоньку и приблизился к мысли, пугающей его больше всего на свете, — к молчанию, разделявшему его с сыном. Нет, конечно, он может написать и так: Знаешь, я просто убежден, Сэм, — обо всем, что хочу тебе сказать, пока пребываю еще в здравом уме и пока у тебя есть время задавать мне вопросы, ты уже задумывался много раз и на все нашел ответы. Но могу ли я быть уверен в этом? Ужасно, если я бывал несправедлив к тебе, ужасно, если окажется вдруг, что оба мы, будучи людьми сдержанными, потеряли свой шанс. Благодарен тебе за то, что ты еще подростком никогда не выказывал мне враждебности, никогда не возмущался и не бунтовал в отличие от всех твоих сверстников. Увы, я содрогаюсь при мысли о том, насколько неуклюже и деструктивно реагировал на твое молчаливое отрицание, твое так называемое тихое хамство.
Но сердце мое просто разрывается на части (пардон за пафос, боюсь, что позволяю себе это не в последний раз) при виде того, какой высокой стеной ты отгородился. Не только от мамы и меня — этого следовало ожидать, и, не страдай хоть один из нас эгоизмом, мы бы смогли все преодолеть и, возможно даже, возрадовались бы вместе! И научились бы получать радость от всего. От труда и развлечений, от успехов и провалов, приключений, путешествий. И секса, конечно, тоже. Стоит только представить, как хорошо мы могли бы жить, и слезы на глаза наворачиваются. Зная, каким равнодушным, холодным мужем я был всегда, ты, возможно, сочтешь все это пустым фиглярством, скажешь, что я вообще не способен постичь, что есть счастье. Так, кажется, и вижу, как ты все дальше и дальше уходишь от меня длинной дорогой, в конце которой, как в аллегории, зияют пустота, темный провал, пещера, окруженная отвесными скалами и темными тисами. И на входе в нее маячит фигура Отрицания — эдакий полуголый скелет, задрапированный паутиной.
Когда ты решил переехать в Пало-Альто, работать там, начать жить совсем другой жизнью и вдалеке от меня, знаешь, я, сколь ни покажется это стыдным, ощутил облегчение. Мне надоело видеть рядом твою скорбную и недовольную физиономию, замечать это постоянное опасение пасть в моих глазах. О, решил я тогда, я буду думать о тебе, и беспокоиться, и проклинать себя, но только на расстоянии.
Le pire est toujours certain[54]. Твой дед очень любил это изречение и часто его употреблял. Должно быть, tante Элизабет его научила. Видно, по этой же самой причине и мне оно тоже очень нравится, но далеко не всегда все оборачивается так уж плохо. К примеру, ты изменился, начал новую жизнь. Ты счастлив. Ты становишься человеком, каким я всегда хотел, чтобы ты стал, когда ты был еще младенцем, а потом маленьким мальчиком. До того, как в тебе начала расти обида. Обида на меня. Не знаю, кого тут надо благодарить: твою ли работу, которой ты так увлечен, или Моник, которую долго искал и нашел? А может, одно не существовало бы без другого? Сомневаюсь, чтобы ты позволил ей полюбить тебя, если б не знал, что окончательно излечился.
Ах, Сэм, помнишь ли ты те времена, когда мы играли с тобой в теннис? До тех самых пор, пока ты вдруг не решил, что моя подача является чуть ли не смертельным оскорблением, и перестал играть. И объявил мне об этом примерно в то же время, когда мы ждали ответа из университета, известия о том, приняли ли они тебя на работу. Сколько же часов тогда мы провели в бессмысленных и пустых разговорах, ожидая новостей. Я знал, как важны для тебя эти новости, в каком болезненном напряжении ты пребываешь. Подобно Прометею, ждавшему, когда в очередной раз прилетит птица клевать его печень.
Тут Мистлер остановился. Ради Бога, только не это! Надо подобрать другое сравнение.
Известие пришло в понедельник, через несколько часов после того, как я уехал на работу в город. Мать позвонила мне в офис. Ну и, разумеется, эта проклятая разница во времени. Когда они звонили тебе, у них было раннее утро, а в Крау-Хилл уже время обеда. И ты тут же уехал, спеша на рейс в Хартфорд, а потом улетел на Аляску, в заранее запланированное путешествие. И в течение долгих недель от тебя не было ни слова. Потом ты вдруг позвонил — узнать, перевел ли я деньги на счет, открытый в Пало-Альто. Вот так и никак иначе: ты получил все, что хотел, преуспел, о чем я всегда мечтал, и превратился в некий больной вопрос, о котором даже не хотелось упоминать.
И тогда я решил ожесточиться, выбросить тебя из своего сердца раз и навсегда. Пап, ты что, сердишься на меня? — спрашивал ты через несколько месяцев. И я ответил, что нет, конечно, не сержусь, ничего подобного, как это можно ненавидеть собственного сына, и все такое прочее. И не солгал тебе. Но не сказал одного, того, что успел понять за это время: моя любовь к тебе и твоя ко мне просто несоизмеримы. Так и должно быть, того требует естественный порядок вещей. Хороший тренинг, так говорили в дни моей службы на флоте. И возможно, именно то, что я остался тогда один со своей любовью и надеждой, сослужило добрую службу теперь. Но в ту пору мне казалось, что залечить душевную рану можно только одним способом — нанести такую же тебе.
Все это время я ходил вокруг да около, боялся откровений. Постоянно навязывал тебе свою волю — вплоть до того самого момента, пока ты не дал понять, что этого больше не будет. Я мучил тебя, и вот наконец ты взбунтовался. Пытка водой: нет, ты не замерз, такого просто быть не может, ты должен сделать еще один круг, и, пожалуйста, переходи на кроль; что это значит, море слишком бурное для надувной лодки? — тебе не выиграть кубка, если не будешь тренироваться, а ты знаешь, что можешь выиграть! Пытка семейными традициями: твой прадед, твой дед и я, все мы выступали за школьную команду, так как ты смеешь отказываться даже попытаться? Сравнения со мной: я почему-то не устаю, не хочу спать, не испытываю холода, голода и жажды. Так почему ты все время ноешь?