Ёран Тунстрём - Сияние
— Папа, не наговаривай на себя.
— Доить козу я научился в Исландии. Дочка, верно, рассказывала, что я…
— Да, кое-что рассказывала. Она ведь, между прочим, говорит на нашем языке.
— Вот как? А я и не знал, Жюльетта.
— Ты же не спрашивал. Повода не было.
Посол подошел к окну.
— Жюльетта, возможно, упоминала, что именно здесь…
— Моне. Да, папа. Я рассказала все, что могла.
— Вы бы прогулялись по берегу, мне пора отдохнуть.
Жюльетта знала здешние тропинки, и мы спустились к воде. Этот берег, эти скалы — Моне писал их, сделал зримыми с помощью красок, холста и кистей. Мы шли навстречу солнцу, как бы в исполинской золотой раме. Жюльетта бросила в море ветку, словно хотела поиграть с собакой. Она разулась и шла по кромке прибоя, где перекатывались туда-сюда раковины гребешков и улиток, от брызг юбка ее покрылась темными пятнами. Жюльетта улыбалась, Жюльетта хохотала, приобщая меня к своему миру. От этого у меня просто дух захватило.
В одном из писем, которые так и остались без ответа, отец прислал вырезку из «Моргюнбладид». Читательское письмо, автор которого предлагал установить мой скульптурный портрет на углу Скальдастигюр и кладбищенского переулка. Стилистика письма не обманула меня. Его написал отец. Я прямо воочию видел его возле Тьёрднина: он кормит уток и рассуждает о моих так называемых успехах. А вот он на Скальдастигюр — щелкает по барометру, глядит на забойный дождь, а потом садится за послания о моей старательности, как бы сооружая для меня саркофаги. Ведь чтобы работать в народном хозяйстве, не требуется каких-то невероятных умений. Единственным поступком в моей жизни был неудачный удар по мячу, пославший его через стенку, и случилось это в двенадцатилетнем возрасте. За этим вот мячом, по указке, даже по принуждению отца, я с тех пор и дрейфовал, но дрейфовал сюда.
К этим босым ногам.
К этому морю, сверкающему на солнце.
Собственный мир…
Я сел на песок, созерцая торжественный спектакль, который шел с давних-давних пор, только я его не замечал: я придумывал себя. Нет. Теперь-то я видел, что я издавна… Так основательно. Так просто. Так чертовски просто…
Я поднял телефонную трубку.
Все так просто. Уму непостижимо, думал я, набирая номер, каким сложным все было еще недавно. Надо, думал я, только захотеть и услышать — в этой простоте, — как все было? Услышать о погоде, о дожде, о здоровье, о самых что ни на есть простых вещах. Они же здесь, ненужные, неиспользованные, невостребованные.
Я хотел позвонить прямо из квартиры посла и сказать отцу, что старикан у меня на крючке, что я проник в его святая святых. Я звонил, когда после обеда мы пили кофе на террасе, звонил до и после ужина, звонил на следующее утро, когда свет растекался по нивам и виноградникам, по белым домикам и церковным колокольням, по горланящим петухам и гудкам автомобилей.
Наконец…
— Да, слушаю вас. — Сестра Стейнунн.
— Это я, Пьетюр.
— Слава Богу. — Она говорила очень тихо. — Пожалуй, тебе стоит приехать домой, Пьетюр. Твой отец… твой отец плохо себя чувствует. Кровоизлияние в мозг.
VIII
~~~
Земная библиотека Ислейвюра состояла из одной-единственной книги — «Древней мудрости» Анни Безант. Астральная же его библиотека была куда богаче, и чаще всего он обращался именно к ней, что было весьма практично, ведь он жил без электричества, отапливал домишко торфом и дровами — не ленился ходить за плавником к морю, хотя путь был неблизкий. А у астральных книг страницы светятся сами собой, правда лишь для посвященных, да и для них не во всякое время суток. Лишь на грани сна и яви они открывают свои секреты. Они утешительны, сказал бы Ислейвюр, помогают мне в тяжелые минуты. Утешительно читать, что у нас есть и иные тела. Не только это вот плотное, низменное, со всеми его жидкостями и газами, увязшее в недрах этого мира. Он любил рассуждать об эфирном теле — эфирном двойнике, серо-лиловом или синевато-сером, — которое пронизывает плотное тело и состоит из вещества четырех степеней плотности физической материи. Эфирное тело не ведает голода и, если верить Ислейвюру, обладает множеством преимуществ.
Он пришел ко мне, держа под мышкой свое бесценное достояние. Положил книгу на кухонный стол.
— Можешь почитать, коли есть охота.
Я даже не насторожился.
— Ну, если когда-нибудь найдется время.
Он смотрел на меня, по обыкновению, искоса, как смотрят на нас животные, стоял и крутил книгу, пока она не легла параллельно краю стола, открыл наугад, немного почитал, пожал плечами.
— Может, это и неправда, от начала до конца. Но вдруг тебе когда-нибудь захочется. — Он помолчал, потом сказал: — Ты не сходишь со мной к священнику?
Тут задавать вопросы было незачем. Я и не стал. Надел куртку, вышел с ним на улицу. На крыльце стоял молочный бидон, который он поднял за ручку. Похоже, очень тяжелый. День выдался ветреный, низкие чернильно-черные тучи наползали с моря, Ислейвюр вышагивал в полуметре впереди по узкому переулку, а я прикидывал, зачем ему понадобилось идти сперва к пастору Магнусу. При мысли о смерти мне становится до головокружения не по себе, но стоит при этом подумать, что именно пастор Магнус явится ко мне в мой последний час, и я попросту, yes my Lord, выхожу из себя. А все из-за сладостей. Я слышал, как он молится. Даже «Отче наш» не может прочесть до конца, не набив рот сливочными карамельками, тянучками или последней своей страстью — мятными шведскими леденцами. Я слышал, как он глотал между «да святится имя Твое» и «да приидет Царствие Твое» да еще и хрустел этаким леденцом.
Он будет сидеть у моего смертного одра и толковать о смерти и воскресении своего лендровера, пытаясь проглотить последнюю лакричную конфетку. Все в этом божественном форпосте, как я его прозвал, внушает мне омерзение, потому что, хоть я и неверующий, я не хочу священника, который не провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не нужен мне такой, что не единоборствовал с Господом и не получил глубоких ран. Мне нужен священник, который на самом деле форпост.
Но сейчас я звонил в дверь. По просьбе Ислейвюра. Сам он стоял у крыльца и смотрел на гавань, где как раз выгружали треску. Пастор Магнус открыл, и тогда Ислейвюр размашистым шагом прошел прямиком на пасторскую кухню, снял крышку с бидона, отпрокинул его, и на стол выплеснулись четыре метра мелкой монеты, все Ислейвюрово состояние, накопленное за многие десятилетия.
— Я подумал, ты небось сумеешь распорядиться так, чтобы эти деньги перешли к Всемирному фонду дикой природы, вдруг они им пригодятся.
— Ты отдаешь все это…
— Да, тут все, что я скопил, в остальном-то…
Пастор Магнус зачерпнул горстку монет, подбросил раз-другой на ладони, потом глянул повнимательнее и оглушительно расхохотался:
— Они… они же… вышли из обращения, почти все, это ничего не стоит. Совершенно ничего.
Не знаю, почему я не ударил его, наверно, потому, что не имел такой привычки. Задним числом я смотрю на это как на непростительный грех.
Сперва Ислейвюр невольно остолбенел, глядя в дьявольскую глотку хохота, — он видел, как из глубины этой разинутой пасти извергались лава и смертоносные каменные бомбы, видел, как трехглавые джинны зла кружат возле него. Он стал отбиваться от них, размахивал длинными руками, стучал кулаками по столу, в конце концов смахнул на пол все свое огромное и никчемное сокровище и совершенно успокоился:
— Можешь теперь позвонить в полицию, Магнус. Это я застрелил немца.
Отец стал моим сыном.
Отец, который всю жизнь создавал образцовую карту всех и всяческих ошибочных путей, на какие способен забрести мужчина в поисках оплота любви, — отец спрятался в тучах. В тот день, когда я вошел в дом на Скальдастигюр, он сидел там в кальсонах и белой нижней рубахе. Взгляд его был устремлен в потолок, и я понял, что месяцы, проведенные мною вдали от дома, были как годы.
— Кто это?
— Ты не узнаешь меня, папа?
— Ох, — вздохнул он и заплакал. — Неужели это ты?
— А ты разве не видишь?
— Очень уж темно сегодня, они тут и впрямь скуповаты на свет.
— Ты же дома. Дома, на Скальдастигюр.
— Ну да, ну да, я так и думал. Значит, ты дома, вспомнил все же обо мне? Что я сижу тут.
— Да-а.
— А теперь ты сразу уйдешь?
— Не думай об этом. Кстати, как у тебя со зрением, ты про глаза не писал.
— Они говорят, станет получше. Сами-то глаза в порядке. Я неправильно толкую увиденное вот в чем дело. Хотя, наверно, так было всегда.
— Что в мире правильно, а что нет, пап?
— Тебе бы лет десять назад спросить. Или двадцать.
Приговор врачей я знал: зрительный центр разрушен, кровоизлияние было сильное, моторика не восстановится.