Махбод Сераджи - Крыши Тегерана
Отец приходит домой, и я жду, что он заговорит со мной о встрече с господином Язди, но он весь вечер удивительно молчалив, даже во время ужина, когда он обычно рассказывает о проведенном дне.
Думая, что легко отделался, я забираюсь на крышу сразу после ужина и сижу под низкой стенкой, отделяющей мой дом от дома Зари. Ко мне поднимается отец. Он спрашивает, занят ли я, и я отвечаю «нет». Он садится рядом и надолго замолкает.
Наконец он произносит:
— Тебя все еще волнуют события ночи Доктора?
Глаза у него печальные, голос удрученный.
— Доктор был хорошим человеком. Нам всем его недостает. Я знаю, ты был с ним особенно близок. Ближе, чем любой другой человек с нашей улицы.
Я приготовился к долгой нотации, но он ничего больше не говорит. Видимо, ждет моего ответа.
— То, что сделали с Доктором, несправедливо, — с горечью говорю я. — Он не был террористом. Он никому не причинил вреда. Почему убивают молодых людей вроде Доктора? Почему на восемнадцать лет сажают таких людей, как господин Мехрбан?
Отец похлопывает меня по спине. Я задаю вопросы не по адресу, но мне необходимо высказать то, что лежит на сердце.
— Я ненавижу ЦРУ. Они в ответе за смерть Доктора и всех молодых людей, казненных шахом. Знаешь почему, папа? Если ты научишь меня убивать и я кого-то убью, ты будешь так же, как и я, в ответе за мое преступление.
Я понимаю, что говорю напыщенно, но не могу остановиться.
— Почему Бог не может хоть что-то исправить? Почему нам так долго приходится ждать справедливости? Ты знаешь, почему Бог не наказывает за издевательства над невинными людьми — над евреями в Германии, или последователями пророка Маздака, или рабами в Риме? Знаешь, почему Он ничего не делает ради детей, каждый день умирающих в Палестине? Потому что Богу безразлично, папа.
Я закрываю глаза, опускаю голову, и боль изливается слезами. От плача становится легче. Отец обнимает меня за плечи, я прижимаюсь головой к его груди, как в детстве. Отец не говорит ни слова. Он понимает, что даже его мудрость не поможет моему горю.
Вечером следующего дня я сижу на том же месте и читаю стихи Хафиза. Вдруг с другой стороны стены меня зовет Зари.
— Я слышала, что ты говорил отцу вчера вечером.
Я порываюсь вскочить и заглянуть за стенку, но чувствую, что она не хочет, чтобы ее видели.
— Ты была на крыше? — спрашиваю я.
— На этой неделе я каждый вечер бываю на крыше, — признается она.
— Почему ты ничего не говорила?
— Не хотела мешать тебе читать.
— Что ты делала, сидя одна в темноте?
— Я была не одна. Ты тоже был здесь, наверху.
Сознание того, что она рядом, обдает меня горячей волной.
— Как ты себя чувствуешь?
— Все в порядке. Что ты читаешь?
— Хафиза.
— Помнишь, ты обещал принести книгу и погадать, да так и не принес.
— Помню, — говорю я.
После долгой паузы она произносит:
— Прочитаешь что-нибудь для меня?
— Ты загадала желание?
Она умолкает на несколько мгновений, а потом говорит:
— Готово.
Я открываю книгу наугад и принимаюсь читать.
Весть пришла, что печаль моих горестных дней — не навечно.Время — ток быстротечный. И бремя скорбей — не навечно.
Над нами веет легкий ночной ветерок, шурша страницами книги. Зари тихо вздыхает.
Стал я нынче презренным в глазах моего божества,Но надменный соперник мой в славе своей — не навечно.Всех равно у завесы привратник порубит мечом.И чертог, и престол, и величье царей — не навечно.[8]
Я перестаю читать и вслушиваюсь в тишину, надеясь на отклик, но она молчит.
— Тебе понравилось? — спрашиваю я.
Она мурлычет что-то себе под нос. Потом говорит:
— Спасибо, что посадил розовый куст.
Я рад, что она знает. Мне безразлично, если даже все узнают, и, уж конечно, мне наплевать, если сегодня ночью у моей двери появятся агенты САВАК. Я надеюсь только, что они пошлют человека с рацией — тогда у боксерского братства будет повод мной гордиться.
— Теперь и навсегда красная роза станет символом нашего неповиновения, — говорю я, глядя в сторону переулка, где пролилась кровь Доктора.
— Хорошо, — шепчет она. — Будешь читать мне по вечерам?
— Да, — шепчу я.
— Каждый вечер?
— Каждый вечер.
Итак, каждый вечер мы с Зари сходимся на крыше. Я никогда ее не вижу. Она сидит со своей стороны, а я — со своей. Нас разделяют десять сантиметров кирпича, но я почти чувствую ее тепло. Я прижимаю ладони к стене, представляя себе, что касаюсь ее лица. Я слышу ее дыхание. Ахмед знает, что происходит, но держится в стороне. Мы покончили с Хафизом, и она попросила почитать «Рубайат» Омара Хайяма.
После прочтения небольшого сборника рубайи она спрашивает:
— Ты веришь в Бога?
— Не знаю, — отвечаю я.
— Не похоже, чтобы Хайям верил в Бога.
— Думаю, не верил.
— А ты веришь в судьбу? — спрашивает она.
— Верю.
— Значит, ты веришь в Бога. Просто сейчас ты на него сердит.
Ее понятливость поразительна.
— Зачем мне сердиться на Бога?
— Из-за Доктора. Я знаю, ты его очень любил, несмотря на…
Она замолкает.
— Несмотря на что? — прикусив губу, спрашиваю я.
Сердце у меня сильно колотится.
За неловким моментом следует долгое молчание. Наконец она произносит:
— Он любил повторять, что я — свеча, озаряющая его ночи.
Я не отвечаю. «Свеча Доктора» — снова и снова пишу я на первой странице книги Хайяма.
— Нам запретили носить траур, — шепчет она дрожащим голосом.
— Знаю, — говорю я. — Но, чтобы скорбеть о нем, необязательно носить траур. Символом нашей скорби будет тот розовый куст.
Ночное небо усыпано звездами с именами любимых, и я уверен, Зари ощущает магнетизм черных небес. Она знает, что мы оба неотрывно смотрим на мириады планет. Моя грудь стеснена страстным желанием.
— Если ты мог бы умчаться куда-нибудь, то где бы ты хотел оказаться? — вдруг спрашивает Зари.
— Не знаю, — говорю я, но, по-моему, она догадывается, что я лгу.
Я хочу оказаться по другую сторону стены. В десяти сантиметрах от моего теперешнего места — вот и все.
На следующий вечер она не приходит. В тревоге я не сплю всю ночь. Все ли у нее хорошо? Или ее тоже арестовали? Увижу ли я ее снова?
Днем в классе я чувствую себя утомленным и сонным. Я не делал домашних заданий с тех пор, как мы стали встречаться с Зари на крыше. Для меня это совершенно ненормально. Наш учитель математики, господин Кермани, просит меня выйти к доске и задает задачку, но я не знаю решения. Он велит мне вытянуть вперед руки. Я неохотно подчиняюсь, и он хлещет меня линейкой. Пальцы горят, кисти отяжелели. Мне кажется, если он ударит меня еще один раз, я умру, но я не доставлю ему удовольствия и не отдерну руки. Я пристально смотрю на него влажными от слез глазами — он олицетворяет все, что я ненавижу. Интересно, стал бы отец утверждать, будто математика — мой любимый предмет, если бы знал, что творят с его единственным сыном? Что сказал бы на этот счет господин Касрави, если бы увидел, что делает со мной учитель на глазах других учеников?
Пока учитель избивает меня, я вспоминаю глаза того человека с рацией — широко открытые, бешеные и злые. У господина Кермани такой же злобный взгляд. Я вспоминаю отвагу, с которой Доктор принимал удары и пинки от сукина сына с рацией, и чувствую, как у меня закипает кровь.
В какой-то миг я решаюсь двинуть господину Кермани кулаком в лицо, но он старый человек, и я позволяю ему бить меня, пока не устанет. Остановившись, чтобы отдышаться, он вопит:
— Опусти свои бесстыжие гляделки, или я вырву их и пошлю твоим глупым родителям!
То, что он называет моих родителей глупыми, почти доводит меня до умопомешательства.
— Я знаю, ты из тех пацанов, кто любит сидеть у камина и читать философскую чепуху, вместо того чтобы учить доказанные формулы, которые только и могут вырвать эту нацию из тисков отсталости.
Он выплевывает слова, и они ранят, словно пули.
— За многие годы честного учительства я повидал толпы притворщиков, таких как ты, которые принимают собственную отрыжку за революционный манифест. Каждый из вас окончит свои дни перед расстрельным взводом, и вот почему этой стране нужны инженеры и врачи, а не псевдоинтеллектуалы вроде тебя. И после того как закопают твое изрешеченное пулями никчемное тело, я приду на кладбище и наложу на твою могилу, как я сделал с недоумком, которого вы называли Доктором.