Максим Кантор - Учебник рисования
— Все вы врете, — сказал грубый Махно. — У Барбары такие сиськи, что и рассуждать нечего. О чем говорить, когда сиськи налицо. Если сиськи есть, то и совести никакой не надо. А твой дед с Гитлером сотрудничал, и совести у него не было.
Поскольку Махно не потрудился указать, какого именно деда он имеет в виду — печально известного генерала или сентиментального философа, то в возбуждение пришли оба внука.
— Ни с кем дед не сотрудничал! — крикнули они в один голос, а Власов прибавил:
— Трагедия в том, что дед хотел свободы для России, но воевать за нее мог лишь немецким оружием.
Да, подумал Гузкин, свобода не ищет легких путей. Например, брак с Сарой Малатеста — чем не сотрудничество с Гитлером? Но если цель — свобода? А как кончил генерал Власов? Тут было над чем поломать голову. Грише было не легче, чем Андрею Андреевичу Власову в его резиденции в берлинском районе Далем, когда он принимал судьбоносные решения, с кем пойти. Уехать бы к чертовой матери, куда-нибудь далеко, вдруг с тоской подумал Гриша. А как же современное искусство, подумал он. Так и генерал Власов порой думал: а как же Россия? И некстати возникла мысль: а как же сиськи?
— Николай Бердяев, — сказал Жиль Бердяефф, — даже сдал паспорт Лиги Наций, чтобы получить русский. Он сделал это в знак солидарности с Красной армией.
Сдать паспорт — это, пожалуй, чересчур, подумал Гриша, разумно ли? Много усилий потрачено, чтобы достать паспорт свободного гражданина, а тут — сдать. Поступок, что говорить, незаурядный. Он представил, как философ Бердяев возвращает паспорт, и ему сделалось не по себе. Что — в Россию вернуться? Интересно, расстреляли бы Николая Бердяева или нет? А его, Гришу? Полковник ГБ у власти, как-никак. Прямо в аэропорту и возьмут, долго ли? Пожалеют ли о нем, заплачут ли? Которая из трех?
— А чего ж он в Россию не вернулся? — спросил Махно. — Вернулся бы в знак солидарности, позер.
— А твой дед, — сказал Бердяефф, и на его морально озабоченном лице проявилась циничная улыбка опытного антиквара, — отчего не вернулся? Пользу бы отечеству принес! Драпанул в Париж с румынским золотом — отчего же не привез он золото на нужды Красной армии? Пригодилось бы — на танки.
Так вот почему Эжен Махно не ищет работу, подумал Гузкин машинально, небось и золото румынское у него осталось. Интересно, много золота Махно вывез? Вот, допустим, золото Клавдии Тулузской. Хватило бы его на поддержку Красной армии? Тут Гриша вспомнил, что Клавдия — дочь гауляйтера Парижа, и Красной армии помогать не собиралась. Ох, запутано все в этом мире. А впрочем, подумал Гриша, если представить, что я женат на Клавдии — и золото мое. Взять и отдать в Россию? Дикость какая.
— Мой дед предлагал помощь большевикам, — сказал Махно. — Отказались, сами и виноваты! А тебе, сука, я морду разобью!
— Попробуй, тронь, — взвизгнул внук религиозного мыслителя, — я тебе рожу расцарапаю.
— Остановитесь, — воззвал Ефим Шухман. — Спросите меня, если хотите знать мое личное мнение! Я лично считаю, что Гриша должен выбрать Сару Малатеста.
Ефим Шухман в споре чувствовал себя достаточно уверенно, поскольку его дед ни в чем подозрительном не участвовал, а выбрать Сару Малатеста Шухман посоветовал потому, что в последние дни начал встречаться с Барбарой фон Майзель, и у него появились некие соображения личного характера.
— Еще бы, — сказал Махно, — кого еврей посоветует? Конечно, жидовку с деньгами. Слушай Ефима, он всегда чует, где выгода.
— Ты, — волнуясь, спросил Шухман, — антисемит?
— А что, семит? — спросил грубый Махно. — Семит я или антисемит? Ну и вопросы ты задаешь, Ефим.
В словах Шухмана есть логика, думал Гриша. Выбирая из трех дам, следует учесть фактор национальности. Понятно, мы живем в гуманистическом открытом обществе. И все же, и все же. Барбара — немка, буду ли я чувствовать себя комфортно? В семье у них заправляет папаша, что ж, постоянно просить у него, унижаться? Не придется ли переступить через некие принципы? Строка из будущих мемуаров возникла в сознании Гриши. Сидели в отеле «Лютеция», обсуждали исторические коллизии. Решение, понял я, диктует не выгода, но принципы общего характера. В моем случае — то были принципы современного искусства.
— Если ты антисемитов не любишь, — сказал Власов, — какого черта в Париж приехал? Ехал бы себе в Израиль.
Шухман смотрел на своих товарищей в ужасе.
Официант бара «Лютеция» смотрел на друзей, кипящих эмоциями, и понимающе улыбался. Эти русские всегда волнуются, у них все через край. Официант был стар, мальчишкой помнил те времена, когда Париж был оккупирован, и в отеле «Лютеция», куда он потом устроился работать, размещался офис гестапо. Гестапо выбрало этот роскошный, в стиле ар нуво, отель — для своей штаб-квартиры, и здесь принимали доносы, сюда ходили парижане жаловаться на соседей, рассказывать о подозрительных личностях. На дверях отеля «Лютеция» в те годы (официант помнил это хорошо) была специальная табличка — для русского населения Парижа. Надпись на табличке гласила: «Доносы русских на русских не принимаются». Официант улыбнулся. Даже гестапо устало, а они, бедные, как выдерживают?
XIXВыдержать, однако, можно решительно все. И уж тем паче, если задан вектор движения к благу и справедливости. Тогда мелкие невзгоды переживать легко.
То, что при желании человеческое существо может приспособиться к любому режиму, наилучшим образом демонстрирует судьба несчастной женщины, бывшей супруги художника Сыча, взятой им из милости в богатый дом, где мастер проживал с прославленным хорьком.
Во дворе богатого дома, сидя на лавочке подле стоянки лимузинов, делилась хорьковая домработница (бывшая жена Сыча) подробностями своей трудовой жизни с другими домработницами. Бьет? — спрашивали те с напускным сочувствием, но более — с любопытством: кусает? Ну, разве иногда куснет, говорила правдивая женщина, но только когда виновата. Он строгий, конечно, но справедливый. Вот супницу я разбила, моя вина, признаю. Не привыкла я с супницами обращаться, никогда у нас супниц не было. Раньше, говорят, до войны у людей супницы были, а мы уж без них росли. И зачем только такая посуда? В кастрюле суп свари, в супницу перелей, в гостиную супницу неси да по тарелкам разливай! Морока одна! Нет чтобы сразу из кастрюли в тарелку налить — так нельзя, некультурно. Ну, разбила я супницу, он меня и покусал. Зубки-то острые, может, и не хотел больно сделать, а как куснул, думала — все, ногу перегрыз. Однако отлежалась, ничего. Хожу только плохо теперь, все он сердится, что нерасторопная я. Другой раз побежишь на кухню, а нога не пускает, хромаю. Болит у меня там, где зубками он прихватил. Но не подумайте, это он редко, когда куснет, все больше воспитывать старается. Или посмотрит строго, или лобик свой нахмурит, а у меня сразу руки дрожать начинают. Дрожат у меня руки, я про себя и думаю, ну как разобью еще что-нибудь, опять он меня прихватит.
Ну, его тоже понять можно, весь изнервничается на работе, приезжает домой, ему тишина нужна, покой, а тут супница разбитая. Он так много работает, рассказывала правдивая женщина, он с утра уезжает, и только ночью — домой. Костя, шофер, говорит, что они в день по десяти адресам съездят — и везде показаться надо, везде надо дело сделать. Это ведь надо понять, как ему тяжело, не простую работу он делает. Это вам не за картошкой ходить, не пол тряпкой тереть. Тут решения принимать надо, с людьми работать. Он, может, в день сто человек примет, выслушает, решение скажет. Ответственность! И другие домработницы, слушая, кивали. То же самое могли и они рассказать про своих хозяев, людей, уполномоченных обществом на реформы и управление. Разумеется, издерганные руководящей деятельностью, хозяева их порой срывались — вот, например, банкир Балабос обварил свою домработницу кипятком, а Тахта Аминьхасанова в виде наказания запирала свою домработницу на балконе — однако такие случаи были редки: руководители цивилизованного общества и вели себя цивилизованно. Не сталинские, чай, времена, в лагерь не шлют.
Он для нас всех старается, законы пишет, пенсии повышает, рассказывала правдивая женщина, бывшая жена Сыча. Собственно говоря, она повторяла все то, что ей втолковывал Сыч и во что она, со всей преданностью, поверила. Однажды меж бывшими супругами состоялась длительная беседа, в которой Сыч постарался прояснить домработнице действительное положение дел и подлинное значение хорька. Причина для беседы была следующая. Несчастная женщина свела во дворе знакомство с убогим алкоголиком, милым и обаятельным, но сильно пьющим человеком — такой тип частенько встречается в наших широтах. То был Холобудов, бывший выпускающий редактор газеты «Бизнесмен», уволенный из газеты за пьянство. Знакомство их переросло в странную привязанность; Холобудов — он обитал в многоэтажке напротив элитного особняка госслужащих — специально выходил во двор, увидев из окна, что домработница идет выносить мусор; он брал у женщины ведро, сам нес его к мусорным бакам, а потом провожал женщину до парадного. Этот ритуал повторялся ежедневно, постепенно их короткие разговоры сделались длинными, порой они задерживались у помойки, беседуя. Так, как это и бывает в жизни, случайная, но судьбоносная встреча провоцировала на откровенность: Холобудов рассказал ей всю свою жизнь, она ему — свою. Человек женатый, обремененный деточками, Холобудов и помыслить не мог об отношениях более интимных, нежели встречи у помойки, не думала об этом и домработница. Она лишь умилялась застенчивой и рассеянной улыбке Холобудова, сочувствовала его безрадостному положению, снисходительно смотрела, как он вынимает из-за пазухи заначку — полупустую бутылку, заткнутую пластмассовой пробкой, — и пьет, запрокидывая голову. Ничего любовного промеж них сказано не было, никаких соблазнов и заигрываний нельзя было ожидать ни от одной из сторон. Однако выходило так, что общество несчастной запуганной женщины стало дорого Холобудову, и однажды он почувствовал, что не может без нее обходиться. Он сказал ей об этом, глядя себе под ноги, не смея поднять глаз. Что же делать нам теперь, спросила она. Не знаю, сказал он. У тебя же дети, нельзя их составлять. Нельзя, сказал он. И жену ты любишь. Да, сказал Холобудов, люблю. Что же нам теперь с тобой делать, родной, сказала женщина и, неожиданно для себя, заплакала. Плакал и Холобудов, попутно прикладываясь к бутылке, чтобы погреться на осеннем ветру. Сыч, наблюдавший любовную сцену из окна спальни, пришел в ярость. Нельзя сказать, что его возмутила измена жены (строго говоря, убеждал себя Сыч, она мне уже не жена, и я соединился с другим существом, которое полюбил), но что-то его определенно покоробило. После того как она была моей женой, польститься на подзаборного, дрянного алкаша, вот что говорил себе Сыч. Неужели никаких критериев не существует? Не исключено, что эта сцена расстроила его еще и потому, что воспоминание об измене хорька было еще свежо, и рана ныла. Одно наложилось на другое, душевная боль стала непереносимой. В сухой, жесткой манере изложил Сыч своей бывшей жене представление о человеческих отношениях, долге, морали. Да, подытожил он свою речь, я ушел от тебя — но, будем откровенны: разве я не забочусь о тебе, разве я оставил тебя своим вниманием? Ты под моей опекой, согрета и накормлена, живешь в прекрасной квартире. Да, ты работаешь, но мы все должны работать — это долг человеческий. Посмотри, как работает он (так, не называя хорька хорьком, именовал Сыч своего возлюбленного), погляди, сколько сил отдает он — нам с тобой и не снилась такая энергия, такая самоотдача. С утра до поздней ночи он служит людям. Вдумайся, справилась бы ты с такой работой? Имей хотя бы уважение к тому, что ты не можешь в полной мере оценить и понять. Пойми, что если я полюбил, если со мной случилось такое — то случилось это единственно потому, что я встретил личность, к которой испытываю подлинное уважение. И я не стыжусь своей любви — это сильное, высокое чувство. Да, я полюбил, но полюбил достойную личность. Давай хотя бы хранить верность определенным стандартам бытия — не разменивать себя на пошлости и дрянь. Как тебе не стыдно приходить в наш общий дом, спать с нами под одной крышей — после этих вопиющих, отвратительных сцен. И с кем? С кем? С ничтожным, пустым алкоголиком, с убожеством, с человеком, который и человеком-то называться не достоин! И несчастная домработница плакала и просила прощения. Я прощу тебя, говорил ей Сыч, мы столько лет прожили вместе, что я, разумеется, найду возможность простить тебя. Но простит ли тебя он? Он — из деликатности — не говорит много, но, поверь, все прекрасно видит и понимает. Ты думаешь, ему не оскорбительно, что в то время, когда он думает обо всех нас, ты, за его спиной, живя в его квартире, участвуешь в этой вульгарной истории. Ну, не буду, не буду, успокойся, вот, попей водички, — и Сыч подал плачущей женщине стакан воды, — я надеюсь, ты все поняла.