Вольфганг Кеппен - Теплица
Хейневег внес предложение к порядку ведения. Началась перебранка, упорные дебаты, и предложение, как можно было заранее предсказать, забаллотировали.
На трибуне вспыхнули лучи прожекторов кинохроники, телеобъективы фотоаппаратов устремились на всемирно известного актера этой сцены, который заученно небрежной походкой поднялся на трибуну. Канцлер изложил свою точку зрения. Он был в унылом настроении и не стал прибегать к внешним эффектам. Канцлер не был диктатором, однако он был шефом, который все подготавливал, всем распоряжался, и он презирал этот театр ораторского искусства, где ему тоже приходилось играть. Он говорил усталым голосом, уверенно, как актер, которому из-за замены пришлось участвовать в дополнительной репетиции часто ставящейся пьесы. Канцлер-актер исполнял одновременно и режиссерские обязанности. Он расставлял на сцене играющих с ним актеров. Он подавлял всех своим превосходством. Хотя Кетенхейве и считал его хладнокровным, талантливым калькулятором, которому после «досадных лет пребывания в отставке неожиданно выпал шанс войти в историю в качестве великого человека, прослыть спасителем отечества, но вместе с тем восхищался его энергией и напористостью, когда этот старик упрямо, с уверенностью одержимого осуществлял однажды намеченный план. Разве он не понимал, что все его замыслы в конечном итоге потерпят крах не по вине его противников, а по вине друзей? Кетенхейве не оспаривал у канцлера его веру. Она была его мировоззрением, которое он возвещал, канцлеру мерещилось, что мир горит, и он вызывал пожарных, создавал пожарные команды, чтобы потушить, побороть пламя. Но канцлер, по мнению Кетенхейве, потерял перспективу, он страдал, по мнению Кетенхейве, общей для всех немцев болезнью — ни при каких обстоятельствах не изменять однажды приобретенного представления о мире; и поэтому, по мнению Кетенхейве, он не замечал, что в других странах другие государственные деятели тоже считают, что мир охвачен пожаром, но в других местах и другим пожаром, и они тоже вызывают пожарных и снаряжают пожарные команды, чтобы потушить, побороть пламя. Поэтому так велика опасность, что получившие разные распоряжения пожарные будут мешать друг другу при тушении огня и в конце концов передерутся между собой. Кетенхейве подумал: „Хорошо бы вообще не создавать никаких пожарных команд, дайте нам возможность воскликнуть: „Мир не горит“, дайте нам возможность собраться всем вместе и рассказать друг другу о своих кошмарах, дайте нам признаться, что всем нам мерещатся очаги пожаров, и тогда, видя страх других, мы поймем, что наш страх — безумие, и будем впредь видеть более приятные сны“. Кетенхейве хотелось увидеть сон о счастливом земном рае, о царстве изобилия, о земле, где покончено с нуждой, о государстве Утопия без войны и бедности, и на какое-то время он забыл, что и этот его воображаемый мир, отвергнутый небом, не подозревая об опасности, не получая ответа, тоже стал бы крутиться в черной вселенной, где за обманчиво близкими звездами, может быть, живут исполинские чудища.
Никто, кроме Кородина, казалось, не слушал канцлера, а Кородин ждал, не заговорит ли господь бог устами главы государства; но Кородин так и не услышал гласа божьего, более того, ему порой представлялось, будто он слышит голос своего банкира. Хейневег и Бирбом осмеливались иногда подавать реплики с мест. Сейчас они кричали: «Состряпано по заказу!» Они напугали Кетенхейве, которому их выкрики показались нелепыми» Только потом он понял, что канцлер цитировал статью Мергентхейма о генералах из Conseil Superieur и называл ее подлой. Бедняга Мергентхейм! Ему придется это проглотить. Официальные разъяснения, разумеется, уже лежали под рукой, и правда, вот их уже зачитали, опровержения из Парижа и Лондона, признания в верности, слова дружбы, заверения в братстве, а затем и в братстве по оружию. Назначение на роль континентального меча лежало уже, что называется, в кармане, теперь можно вооружаться, надеть каску, пользующуюся почтением у граждан, каску, показывающую, кто стоит у власти, каску, придающую безликому государству лицо, и только в груди у правых радикалов еще копошился завистливый и коварный червь воспоминаний о заклятом враге, они вспоминали Ландсберг, тюрьмы Верля и Шпандау, они кричали: «Верните нам наших генералов» (и большая речная камбала, высунувшись из воды, сказала им: «Ступайте себе домой, они уже к вам вернулись»); а в груди у Кнурревана горел осколок, и Кнурреван испытывал чувство недоверия и озабоченности.
Кетенхейве произносил речь. Он тоже купался в лучах кинохроники, его тоже можно будет увидеть на экране. Кетенхейве — герой экрана. Он говорил сначала в духе Кнурревана, осторожно и озабоченно. Он упомянул о тревогах и опасениях своей партии, предостерег от далеко идущих обязательств, последствия которых нельзя предвидеть, он обратил внимание мира на расколотую Германию, на две больные зоны, воссоединение которых является первостепенной задачей немцев. Но пока он говорил, он чувствовал, что все это бесцельно. Кто его слушает? Да и кому надо его слушать? Всем известно, что он скажет, что он должен сказать, известны его аргументы, все знают, что у него тоже нет рецепта, благодаря которому пациент мог бы завтра оказаться здоровым. Поэтому они все еще верят в свою терапию и с ее помощью надеются спасти хотя бы ту половину, которую считают здоровой и жизнеспособной, ту половину, где по воле случая течет Рейн, по воле случая строится Рур и по воле случая возвышаются заводские трубы.
Канцлер подпер рукой голову. Он сидел неподвижно. Слушал ли он Кетенхейве? Неизвестно. Слушал ли вообще его кто-нибудь? Трудно сказать. Фрау Пирхельм снова метнула в трибуну свой рекламный призыв: БЕЗОПАСНОСТЬ ДЛЯ ВСЕХ ЖЕНЩИН, однако и фрау Пирхельм его не слушала. Кнурреван откинул голову назад, своей прической ежиком он напоминал Гинденбурга или актера, играющего роль старого генерала; люди нашего столетия стремятся походить на киноактеров, даже простой горняк выглядит как шахтер из фильма. Кетенхейве не смог разобрать, спит ли Кнурреван или просто о чем-то задумался, а может быть, ему льстит, что он слышит изложение своих мыслей устами Кетенхейве. Лишь один человек действительно слушал Кетенхейве — Кородин, но Кетенхейве не видел Кородина, который против своей воли увлеченно слушал его и снова верил в то, что депутат Кетенхейве изменит свои взгляды и тем самым приблизится к богу.
Кетенхейве хотелось замолчать. Ему хотелось сойти с трибуны. Не имеет смысла продолжать речь, если ее никто не слушает; бесполезно произносить слова, если не убежден, что можешь указать путь. Кетенхейве хотел бы сойти с пути хищника и вступить на тропу агнца. Он хотел бы повести за собой всех миролюбивых. Но кто миролюбив и кто готов следовать за ним? А если даже представить себе, что все миролюбивые объединятся вокруг Кетенхейве, то хоть они и не попадут на поле сражения, но едва ли смогут избежать Голгофы. Разумеется, более морально пасть от руки убийцы, нежели пасть в битве, и готовность умереть без боя остается единственной возможностью изменить облик мира. Но кто захочет одолеть столь опасную, головокружительную высоту подобной этики? Они останутся внизу, на земле, безропотно примут в свои руки проклятое оружие и умрут с проклятиями и со вспоротыми животами так же глупо, как и их противники. А если ужасная смерть на войне, как думал Кетенхейве, является волей божьей, то тогда не следует помогать этому жестокому богу и маскировать войну, а надо встать во весь рост, безоружным выйти на поле боя и крикнуть: «Покажи свой ужасный лик, приоткрой его, бей, убивай, если Это доставляет тебе удовольствие, но не перекладывай вину на человека». И когда Кетенхейве снова поглядел в зал и увидел рассеянных, скучающих, равнодушных людей, увидел канцлера, скучающего, застывшего, подперевшего руками голову, он крикнул ему: «Вы хотите создать армию, господин канцлер, вы хотите выполнять союзнические обязательства, но какой союз заключит ваш генерал? Какие договоры нарушит ваш генерал? В каком направлении зашагает ваш генерал? Под каким знаменем будет сражаться ваш генерал? Знаете ли вы, господин канцлер, куда понесут это знамя? Вам хочется иметь армию. Ваши министры хотят парадов. Ваши министры хотят бахвалиться по воскресеньям, хотят снова смотреть в глаза своим солдатам. Прекрасно. Оставьте в покое этих дураков, ведь в душе вы их презираете, но как же с вашей мечтой, господин канцлер, о похоронах на лафете? Вас повезут хоронить на лафете, но за вашим почетным катафалком последуют миллионы трупов, у которых не будет даже самых дешевых гробов из еловых досок, они сгорят на месте, их поглотит земля там, где она разверзнется. Доживите до старости, господин канцлер, до глубокой старости, станьте почетным профессором, почетным сенатором и почетным доктором всех университетов. И отправляйтесь на кладбище со всеми почестями на катафалке, увитом розами, но откажитесь от лафета — это не сделает чести такому умному, такому замечательному, такому гениальному человеку!» Действительно ли Кетенхейве произнес эти слова или опять только подумал? Канцлер все так же спокойно подпирал рукой голову. Он выглядел утомленным, задумчивым. В зале перешептывались. Президент со скучающим видом поглядывал на свой живот. Стенографы со скучающим видом держали наготове письменные принадлежности. Кетенхейве сошел с трибуны. Он обливался лотом. Его фракция аплодировала по обязанности. С крайне левых мест раздался свист.