Артур Миллер - Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
— Недвижимость меня в данный момент не интересует, — ответила Дженис.
— Да неужели? Тогда, может, еда интересует? Потому что именно туда папа вложил кучу твоих денежек, бэби. — Они вошли в затемненный ирландский бар на Восемьдесят четвертой улице, выходящий на Бродвей, и сели так, чтобы на них шел поток воздуха от электрического вентилятора. — Ты слыхала? У Рузвельта, говорят, нашли сифилис.
— Не мешай, я хочу выпить. — Бросив вызов всем этим ритуальным и капиталистическим предрассудкам, она сегодня надела бежевую юбку и блестящую белую шелковую блузку, а также светло-коричневые туфли на высоких каблуках. Сэму пришлось поехать в Сиракьюз, он хотел поучаствовать в аукционе, с которого продавалась одна очень интересная частная библиотека.
— Ты, видимо, последний в Нью-Йорке еврей, который еще состоит в республиканской партии.
Герман захрипел и стал с отсутствующим видом передвигать картонную коробку по стойке бара, словно это была последняя, окруженная врагами фигура в проигранной шахматной партии — бессмысленные три дюйма в одну сторону, три в противоположную. Он потягивал пиво и говорил о Гитлере, о безжалостной жаре, стоящей нынешним летом, о недвижимости.
— Эти беженцы валят сюда сплошным потоком и скупают все дома по Амстердам-авеню.
— Ну и что это меняет?
— Ну, их же все считают нищими и разорившимися…
— И ты хочешь, чтобы они были еще более разорившимися и нищими? Ты что, вообще ничего не понимаешь? Теперь, когда в Испании победил Франко, Гитлер намерен напасть на Россию, и будет ужасная война. А ты только и можешь думать, что о недвижимости.
— Ну и что, если он нападет на Россию?
— О Боже, я лучше домой пойду. — Ее охватило отвращение и, поглядев на картонную коробку с прахом, она быстро допила вторую порцию мартини; как же это все-таки странно и непонятно, что целый человек поместился в коробочку размером в четыре на шесть дюймов, в которую даже пара булочек не влезет…
— Если ты подкинешь кое-что из своих акций плюс к моим, мы сможем купить несколько домов почти задарма. Эта Депрессия не век будет длиться, когда-нибудь положение выправится.
— Ты просто отлично умеешь выбрать время для разговоров о бизнесе.
— Ты газеты читала? В Оклахоме нет дождей, там опять всю почву сдует.
Он унаследовал от папы всю жадность, но никакого шарма, у него было совершенно детское лицо и пухлые ручки.
Соскользнув с барного табурета и зло улыбаясь, она предостерегающе шлепнула его сумочкой по голове, поцеловала Эдну в толстую щеку и, цокая каблуками, вышла на улицу. Герман тащился сзади, защищая на ходу свое право интересоваться недвижимостью.
Она ехала в такси и была уже на полпути к дому, когда вспомнила, что брат собирался отдать папин прах ей. Не забыл ли он коробку в баре? Из дома она позвонила ему. Он был наэлектризован и просто взорвался: «Ты что, ты его потеряла?!» Она бросила трубку, испуганно прервала разговор. Она оставила папу на стойке бара. У нее ослабли ноги, ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы прогнать эту мысль. Что такое, в конце концов, тело, думала она. Значение имеет только мысль о человеке, а папа навсегда останется у нее в сердце. Она пустила воду в ванну и, еще пребывая в желтых парах остатков мартини в голове, снова стала думать о трансцендентальном, но тут мельком увидела в запотевшем зеркале свое никак не меняющееся лицо и опять решила, что тело все же имеет важное значение. А может, и не имеет. Она попыталась вспомнить кого-то из классических философов, который, кажется, сумел свести вместе эти две истины, но быстро устала от бесплодных усилий. Потом, осознав, что принимала ванну всего несколько часов назад, завернула краны и вновь начала одеваться.
С удивлением обнаружив, что делает это очень поспешно, она поняла, что торопится заполучить обратно прах отца; она совершила ужасную оплошность, оставив коробку в баре, нечто вроде греха. Перед глазами на секунду встал живой образ отца: он грустно смотрел на нее, явно порицая. Только почему во всем этом деле, несмотря ни на что, все же было нечто смешное? Какая она все-таки бестактная!
Бармен, тощий мужчина с длинными руками, не помнил никакой такой коробки. Он спросил, что там было ценного, и она ответила: «Да нет, ничего такого. — Но тут же чувство вины словно боднуло ее, как бодает баран. — Мой отец. Его прах».
— Бог ты мой! — У бармена расширились глаза, он явно счел это несчастливым предзнаменованием. Его эмоциональный взрыв поразил ее до слез. Такое с нею случилось впервые — она была благодарна ему, но одновременно ощущала стыд, что его этот случай огорчил гораздо сильнее, чем ее. Он положил руку ей на плечо и проводил ее в мрачную дамскую комнату в задней части бара, но, оглядываясь по сторонам, она так ничего и не обнаружила. От него ничем не пахло, в этом смысле он напоминал технический вазелин, и на долю секунды ей даже показалось, что он ей снится. Она уставилась в раковину умывальника. О Господи, а что, если кто-то ссыпал туда папин прах?! Вернувшись в бар, она прикоснулась к мощной татуированной руке бармена: «Это не имеет никакого значения». Он настоял, чтобы она что-нибудь выпила, и приготовил ей мартини, и они немного поговорили о разных видах смерти, о внезапной смерти и о смерти затянувшейся, о смерти очень юных и стариков. У него были покрасневшие глаза. Двое рабочих-газовщиков, сидевших у стойки, слушали их разговор с мрачной угрюмостью, оставаясь на почтительном расстоянии. Ей всегда было легче в окружении незнакомых мужчин, чем в обществе женщин, которых она не знала. Бармен вышел из-за стойки, и прежде чем она поняла, что делает, она поцеловала его в щеку. «Спасибо вам», — сказала она. Сэм никогда толком за нею не ухаживал, подумала вдруг она; она в определенной мере сама себя ему подарила. Она шла по Бродвею, злилась, думая об их браке, и когда добралась до угла, уже снова любила его или по крайней мере жалела.
Итак, папа покинул их. Ушел. Через несколько кварталов она почувствовала облегчение, поняв, что горюет по нему; это была иллюзия связи с прошлым. И как же странно, что это понимание пришло к ней от этого ирландца-католика, по всей вероятности, придерживающегося самых правых взглядов, несомненно, поддерживающего Франко и не выносящего евреев. Но это все были неясные чувства, эмоции, ничего четкого и определенного. Но она все же немедленно отреклась от этой мысли. «Если чувства — это все, то я вполне могу удовлетвориться тем, что стану такой же, как мама». Нет, это уж слишком ужасно. В результате этого внезапного, неожиданного соприкосновения с прямыми и откровенными эмоциями бармена она неким странным образом поняла, что ей следует прекратить ожидать, что она станет кем-то еще: она — Дженис и навсегда останется Дженис. Какая потрясающая мысль! Она всего лишь должна ей последовать, может быть, это выведет ее на более твердую почву. Это бесконечное ожидание-того-чем-она-может-стать было похоже на саму Депрессию — все ждали и ждали, когда она прекратится, а между тем совершенно забыли, как следует жить сейчас, до того, когда это произойдет. А если Депрессия будет продолжаться вечно? Нет, она должна начать жить сейчас! А Сэму следует начать думать о чем-нибудь еще, кроме борьбы против фашизма и организации профсоюзов и прочих пунктов бесконечной и повторяющейся программы радикалов. Нет, ей не следует так думать, с ощущением вины поправила она себя.
Она улыбнулась, эти мысли неким извращенным образом напомнили ей о вновь обретенной свободе. «Никаких родителей больше нет! Я — сирота!» Через пару минут, топая вниз по Бродвею, она даже обнаружила нечто забавное в том, что прах столь официального и привередливого человека, как Дэйв Сешнз, был забыт в коробке на стойке бара; она ясно представляла себе, как он сидит там, словно в ловушке, — маленький, возмущенный, с покрасневшим от гнева лицом, и стучит в крышку, требуя, чтоб его выпустили. Странная мысль посетила ее: что тело — это всего лишь абстракция, особенно в сравнении с душой, которая никогда никуда не пропадает.
У Сэма Финка была очень теплая улыбка, костистый дугообразный нос, который, как он сам говорил, ему пришлось годами учиться любить. Он был примерно того же роста, что и Дженис, — пять футов и семь дюймов, и когда она стояла с ним лицом к лицу, иной раз ей невольно приходило на память неоднократно повторявшееся матерью гнусное предупреждение: «Никогда не выходи замуж за красивого мужчину!» — едва прикрытый выпад не только в адрес папы и его великолепной внешности и суетности, но также и в адрес собственной некрасивой дочери. Но некрасивый Сэм, целиком и полностью преданный ей, обладал красотой другого рода, от него исходило возбуждение человека, поглощенного одной идеей. Его коммунистические взгляды обратили ее к будущему, прочь от того, что она считала своим злым роком, от банальности, от буржуазной привязанности к вещам.