Виктор Ремизов - Воля вольная
Ольга сидела, помалкивая. Лица в темноте не видно было. Тихий остановился, будто споткнулся:
— Э-э… что уж тут, налей, давай…
Ольга чуть булькнула в стакан. Тихий поднял его, поставил:
— Лей еще… лей-лей, мне сегодня можно.
— Почему сегодня?
— А что прикажешь… идти омоновцев встречать? Ладно, давай, милая, поехали.
Он выпил, крякнул, подышал в кулак, чувствуя как дурная волна неумолимо подкатывает к сердцу и, выключив свет, притянул ее к себе.
Они долго трясли машину. Было тесно, Ольга помалкивала, лица ее не видно было в темном углу, он пыхтел и злился, что ей неохота, и из-за этого так всё неудобно. Он зачем-то снял ботинки, правая нога в мокром носке противно хлюпала по грязи на полу, и это тоже злило. Слез потный. Молча разобрались в тесноте, где чьи ноги. Ольга поправлялась, застегивала кофту. Тихий кое-как натянул мокрые трусы на ползадницы, сидел, отдуваясь, потом вздохнул судорожно и нашарил в темноте бутылку. Хлебнул.
— Пойду-ка в запой, Оля. Так, видно, дело складывается, — сказал виновато, оправдываясь перед ней за что-то.
— Александр Михалыч, я думала вы наоборот, маленько одыбаете[16] и Ваську вернете… Может, не надо вам?
Михалыч молчал, откинувшись на сиденье.
— Александр Михалыч! — позвала Ольга.
— Ничего ты не поняла, девушка, не могу я уже ничего. Так-то вот… Даже выпить не с кем… А Ваське твоему… ему… еще хуже, думаю! Мне-то уже и сдохнуть не страшно, а ему жить со всем этим.
— А-а… — Она хотела что-то спросить, но не спросила.
Он подвез Ольгу до угла ее улицы и долго еще стоял в темноте. Идти некуда было. Маше он и раньше, бывал грех, изменял, но сегодня… да и не в этом было дело — Маша виделась где-то в стороне от его проблем, от его кривой дороги, ей сюда нельзя было. Тут все не так уже пошло-поехало. Пытался думать о ребенке, но это уж совсем не получалось… Маша была слишком хороша для него, она была из какой-то другой оперы, это ему всегда было ясно.
Ткнул музыку — тамбовский шансонье рвал и рыдал в ля-миноре, топтал судьбу и плакал о маме. Пьяный организм подполковника Тихого хлюпнул носом, гордо приподнял голову и потребовал водки. Выпить было не с кем… не выпить, а чтобы поговорить. С кем мог он… кому мог доверить эти свои вопросы. Никому! Если бы ни бабки, а просто по-человечески, тогда другое дело. Он бродил мыслями по поселку и с удушающим спокойствием понимал, что это с ним уже давно. Никого вокруг не осталось, так, всякая шушера. Развернул машину в сторону магазина и на крыльце столкнулся с отцом Васьки Семихватского. Сначала не узнал широкую в плечах и плоскую, без живота, стариковскую фигуру. А узнав, вскинулся пьяно:
— Здорово, Иван Михалыч… от, ёлки-палки… давай выпьем? — и попросил, и потребовал.
— Я с ментами не пью! Руку пусти! — Старик попытался освободиться, но Тихий прямо вцепился ему в локоть.
— Я тебя прошу, батя… слушай… я… может, уже не мент!
Женщина выходила из магазина, дверью нечаянно толкнула, Тихий посторонился, оскользнулся, Иван Михалыч поймал его за куртку:
— Чего такое? Не с Васькой? — Голос у старика, все еще басистый с хрипотцой, откуда-то из глубин выдал тревогу.
— Не-е… — Движения подполковника были не очень тверды, но голова соображала как будто ясно, он прямо в лицо Ивана Михалыча глядел. — Мне выпить надо…
Столько честной мольбы было в глазах Тихого, что старик нахмурился, выдернул руку из его лап и полез за сигаретами. Достал их, но, видно, передумав, сказал:
— Ко мне пойдем! — и, не глядя на Тихого, двинулся с крыльца.
Старуха Ивана Михалыча лежала с больными ногами, он сам порезал сала, луковицей хрустнул на четыре части, холодной картошки вывалил из кастрюли в миску. Стопки поставил. Выпили не чокаясь. Тихому и хотелось вывалить свою боль, да он уже забыл, в чем собственно она. О Маше язык не поворачивался говорить, он тужился вспомнить что-то еще, о чем думал только что, сидя в машине, но лишь вздыхал пьяно и качал головой. Дед жевал сало, не сильно добро поглядывая на начальника своего сына.
— Как там Васька мой? Служит тебе? — спросил неожиданно.
— Сняли меня, Иван Михалыч, — ответил Тихий безразличным голосом, — не нужен больше…
— Это хорошо, — спокойно произнес старик и стал снова разливать по рюмкам, — всех бы вас сняли к едреней фене! Только лучше было бы!
Тихий согласно мотнул головой и уставился на деда. Глаза у того были неожиданно голубые. Лицо одубело глубокими старческими морщинами, нос, сломанный когда-то, сросшийся горбом и с косым шрамом, веки красные… лицо у Ивана Михалыча было крепко поношенное, а глаза глядели двумя васильками. Чуть, может, мутноватыми.
— Что смотришь, давай выпьем, чтоб вас совсем отменили к едреней фене, и люди чтоб снова могли быть людьми!
Выпили. Занюхали оба хлебом. Закусывать не стали.
— Это вы мне Ваську испоганили. Пусть бы и отсидел тогда, а человеком остался, — Дед положил свой кусок хлеба на стол.
— Ну, ты даешь, Михалыч, ты ж всю жизнь с законом не дружил, кто тебя трогал? А теперь отменить нас! Что мы тебе сделали?
— Я нарушал? — не то спросил, не то утвердил дед.
— А то нет? И браконьерил, и золото мыл! Трактором, — Тихий развел руки, — трактором своим ручьи вскрывал! — Думаешь, мы не знали?
— Я старый уже, я все об этом знаю. Дед мой тоже и рыбу ловил, и золото артелью мыли, а закон не нарушал! Законно все было в те времена! Так все было устроено. Это коммунисты людям верить перестали, и ментов везде напихали, как собак нерезаных. А мы все стали ворами.
Дед подкурил сигарету и продолжил неторопливо, хмуро поглядывая на Тихого:
— Но даже при коммунистах лучше было! Я вот мыл! Ага! — Старик накрыл корявой, не выпрямляющейся уже пятерней четверть стола. — И понимал, что нарушаю, возьмут — сяду. Все ясно было — они ловят, я бегаю. А сейчас что? Я перед кем нарушаю? Перед вами? Так вы же первые воры? Откуда у Васьки столько денег? А?! Только у воров хоть понятия есть, а у вас и этого нет! Вы воруете, а чуть что, за государственную жопу прячетесь!
Тихий молчал.
— И вот среди вас… сук конченных… мой сын… — Старик насупился недобро, голубого совсем не осталось в щелках глаз, глотнул кадыком, пристально глядя на Тихого, встал и, подойдя к двери, распахнул ее: — Иди-ка ты отсюда, прости Господи…
Ночью Тихого рвало несколько раз, проснулся он затемно и еле живой. В шесть утра приходила Маша, он понял по тихому стуку костяшек ее пальцев, затаился затравленно и дверь не открыл. Первым рейсом в одиннадцать улетел в Хабаровск. Как потом вспоминали видевшие его, одет начальник милиции был в гражданское и никаких вещей, кроме большой спортивной сумки через плечо, у него с собой не было. Купив билет, ушел за здание аэровокзала, сел на ящик, на котором бичи обычно раскладывали закусь, и все время курил.
На дорогу все посматривал, что вела к аэровокзалу.
15
Двадцать лет назад приехал Шура Звягин, студент второго курса Новосибирского госуниверситета, на свою первую геологическую практику. Отбегал лето по горам и лесам, а в начале сентября, когда в университете начались уже занятия, написал длинные письма в деканат и родителям. Нашел, мол, свою землю, не горюйте! Так Шура и остался вечным Студентом. Сначала рабочим в геофизической партии, потом штатным охотником исходил всю тайгу вокруг. Золота не нажил, жену и детей тоже, какие уж жены и дети при такой ненормальной раздолбайской любви к безлюдным охотским просторам. Мог, начитавшись книжек, собрать рюкзак, закинуть карабин за спину и двинуть с охотского берега до Лены. Можно глянуть на карту — как это! Уходил в мае, возвращался в сентябре. Худой и счастливый. О его бесстрашии и выносливости ходили легенды. В последние годы Студент пытался обзавестись каким-нибудь бизнесом, но ничего внятного не получалось — Шура был мечтателем и не очень любил деньги.
После того бурного базара в кафе «Север» Шура двое суток безвылазно просидел дома. Думал, что путнего можно сделать? В интернете торчал, бумагой обложился — рисовал устройство власти с ментами и без ментов, поселковых доходов-расходов. Кричать-то он кричал злее других, но на самом деле давно уже хотелось ему придумать какое-то правильное, само себя регулирующее устройство жизни. При советской власти, кстати, по глухим экспедициям таких разговоров хватало. Отправить его наверх, в Москву, и чтобы это устройство кругом по таким вот дальним поселкам, по всем Северам применить можно было.
Пока не напишу — из дома не выйду, зарекся Студент и сидел два дня и две ночи. Всякий припозднившийся видел одиноко горящее угловое окно двухэтажного деревянного барака, а некоторые видели и самого Студента, грозно, как Петр Первый, стоявшего со сложенными руками на груди.