Иван Зорин - Зачем Жить, Если Завтра Умирать
- Вот вы - еврей, скажите, почему на телевидении так много ваших соплеменников? Непропорционально много.
Меня удивил его казённый язык.
- Уж не собираетесь ли вы обсуждать еврейский вопрос?
- Собираюсь. И дать на него русский ответ. Не сочтите меня черносотенцем, но тут существует два объяснения: либо евреи всюду продвигают своих, а это этнический протекционизм, либо надо признать, что евреи талантливее. А это расизм. Так что вы выбираете?
Я пожал плечами.
- Одно скажу, лично я не извлёк ни малейшей выгоды из своего еврейства.
- Обрусели? - тихо рассмеялся он. - Мы, русские, кого хотите, испортим. Примеров тому сколько угодно, заразительный у нас характер. Вот около моего дома есть тренировочная трасса для бобслея, и прошлой зимой я наблюдал такую сцену. Подвыпившая компания пристала к охраннику - угощали водкой, лезли обниматься. Тот не стал отказываться, и кончилось тем, что изрядно напился. По соседству дети катались с горы на санках, и одному мордатому верзиле пришло в голову съехать на них по ледяной трассе, как на бобе. Его никто не остановил. Тут же отобрали у плачущего ребенка санки, ведя под руки пьяного охранника, забрались всей ватагой по лестнице на самую верхотуру. Визг, хохот! Верзила кое-как уселся на санки, его подтолкнули в спину, и он полетел вниз по ледяному желобу. Санки выскользнули из-под него на первом же повороте, и остальной путь он проделал на мягком месте, отчаянно размахивая руками. Его спасли толстая куртка и ватные штаны, так и они в конце превратились в клочья. Наш герой получил бесчисленные ушибы, сломал ребро и содрал в кровь всю кожу. Рядом валялись искорёженные санки. Вызвали "скорую". Верзила лежал в полубессознательном состоянии, кусая от боли остатки болтавшейся варежки. Но когда его переложили на носилки, с бесшабашным упрямством погрозил кулаком трассе, клянясь, что обязательно её покорит на тех же санках, как только выйдет из больницы.
- Русское ухарство, - недовольно передёрнулся я. - Вас это восхищает?
- Не забывайте, я же русский!
- По-вашему, это диагноз?
Он вспыхнул. Но я примирительно улыбнулся, всем видом показывая, что сморозил чушь.
- Это правильно, что вы со мной не спорите, - продолжил он. - Человеческая психика, как вулканическая лава, вначале подвижна и гибка, но с годами застывает, принимая причудливые и зачастую уродливые формы, в которые её выковывает молот жизни. Тщетно пытаться её изменить, она может лишь рухнуть, рассыпаться, развалиться со всеми своими вмятинами, опухолями, зарубинами потому, что её конструкция устойчива только в одном, ставшем давно привычным, положении. Поэтому спорить со стариками бессмысленно и жестоко.
- Ну к вам это точно не относится!
Я не кривил душой. Старик склонен к философии. Во всяком случае, в самоиронии ему не откажешь. А я веду с ним отвлечённые беседы, потому что не представляю, как жить дальше. Но пора ложиться, завтра рано вставать".
Мудрость приходит для того, чтобы увидеть прошедшую жизнь как цепь ошибок.
Через неделю у Лецке наметилось улучшение. Он больше не терял сознание, внятно говорил, однако вставать по-прежнему не мог. Выбрав момент, Мезряков рассказал ему о встрече с полицейским полковником.
- Делу все равно не дадут хода. Лучше отказаться от обвинений.
Лецке вяло отмахнулся:
- Как скажете, Владислав.
Мезряков от его имени написал заявление. Привстав на подушке, Лецке подписал. Кому было мстить? Разве это что-нибудь изменит? Согласно объяснительной получалось, что, поскользнувшись, Лецке упал, ударившись затылком. Нелепо, неправдоподобно. Но кто этим заинтересуется? Да и синяки у Лецке уже прошли. Мезряков не нашёл в себе сил отнести заявление в полицию. Запечатав в конверт, он отправил его по почте. А в курилке, не удержавшись, поделился произошедшим с историком. Однако скрыл детали, не стал рассказывать про их отношения с Лецке и как тот размахивал перед подростками пистолетом. Да и так ли они существенны? Мезряков искал даже не сочувствия, а понимания, ему казалось, что историк правильно отреагирует на расставленные акценты, и не ошибся.
- Хорош гусь! - вздохнул историк. - На дверях этого полковника должно быть написано: "Здесь все вась-вась, смотри не сглазь, а экзамен на звание - одно название". - Он грустно улыбнулся. - Впрочем, это и так все знают. А хуже, воспринимают, как должное. У нас вся страна - зона, с её императивом: "Не верь, не бойся, не проси!". Хотя боятся, да ещё как! Знаете, есть предание, что Екатерина Вторая под влиянием Вольтера задумала отменить крепостное право. Она приказала собраться чинам со всей необъятной империи, чтобы объявить высочайшую волю. Послы от различных земель прибывали медленно, и государыня пока общалась с приехавшими, пытаясь выведать их мнение о предстоящем указе. Но подданные лишь славословили матушку-царицу да разбивали лбы о пол тронного зала. Ничего не добившись, Екатерина изменила своё решение. Она была умной, эта немка, и поняла, что даруемая свобода представляет угрозу государству, которое в этом случае непременно рухнет. Ибо нельзя изменить душу народа, а при монархии на Руси все чувствуют себя довольными - и помещики, и холопы, пожалуй, только сама императрица немного смущалась, да и то поначалу, пока не смирилась и не вошла в роль.
Мезряков зло смял сигарету, достав другую.
- Наш народ характеризуют три "з": он зол, завистлив, забит. Сам не живет и другим не дает, испытывая от этого сатанинскую радость. - Щёлкнув зажигалкой, Мезряков прикурил. - В глубине мы хотим, чтобы нас боялись, а не любили.
- Так вы же еврей.
- Опять вы за старое! Ну какой из меня еврей? Если бы.
- Вот и я про себя думаю: если бы. А то ни туда, ни сюда. Угораздило родиться гадким утёнком. Не поверите, я из России ни ногой, а всю жизнь, как в эмиграции. И почему так?
Мезряков пожал плечами.
- Видно, хороший вы человек, интеллигентный.
- Ну откуда вы знаете! - замахал руками старик. - Много чего совершил, за что стыдно. А интеллигентный... Так это у нас оскорбление.
Рядом с неврологическим корпусом, куда поместили Лецке, находился морг, и вечерами, когда темнело, из окна палаты был виден лившийся оттуда голубой мертвенный свет. Жизнь, смерть - в больнице тонкая грань между ними почти стирается. По саду бродили серые больничные халаты, которые старались не смотреть в сторону морга, отворачиваясь, когда с носилок выгружали завёрнутое в клеёнку тело. Мезряков наблюдал эту сцену завороженно, не в силах шелохнуться.
- Очередной десант на тот свет, - перехватил его взгляд историк.
Мезряков криво усмехнулся.
- Боитесь смерти? Впрочем, не отвечайте, конечно боитесь. То, что невозможно вообразить, ужасает. Конечно, речь идёт не о похоронах и положении в гробу, вы понимаете. Я раньше тоже боялся, а с возрастом, верно, ослабло воображение. Теперь даже и не пытаюсь. Вам интересно?
Мезряков кивнул.
- В больнице о чем только не поговоришь. Чтобы не молчать. Хотя перед уготованным нам молчанием не наговоришься. - Глубоко затянувшись, старик встал на цыпочки и выпустил дым в форточку. - Замечали, отношения зависят от того, где начинаются. К примеру, если знакомство состоялось в чиновничьем кабинете, то для его хозяина вы навсегда останетесь просителем. А если на лекции, для того, кто её читал, будете вечным студентом. - Он разгладил бородку. - Но лучшие из знакомств - больничные. В больницах рушатся барьеры, и голые, как Адам, взрослые снова становятся детьми. Куда деваются надменность и чванство! Богатство и положение остаются за воротами! А внутри складывается больничное братство - борьба с депрессией, бессонницей и страхом делает приятелями за считанные дни. Расставаясь, обмениваются телефонами. Но звонят редко - жизнь берёт своё. - На мгновенье он замер, задрав вверх сложенные горстью пальцы, и стал похож на преподавателя у грифельной доски. - Странно, что люди на земле враждебны. По сути, мы же все в больнице для неизлечимых.
Мезряков не ожидал такого поворота.
- Больница как метафора, - вздохнув, подтвердил он. Потом, не найдя лучшего, повторил: - Да, больница как метафора.
Перед тем как выбросить окурок, историк проницательно посмотрел на него.
- А ведь вы не родственники, правда?
- И что?
- Только то, что у вас другие отношения. Не родственные. А какие - не моего ума дело. - Сосед Лецке спустил окурок в унитаз и под шум воды добавил: - Кстати, со стороны вы выглядите очень трогательно.
В предрассветные часы Лецке ещё не спал, кутаясь в шерстяной плед, который принёс ему из дома Мезряков. Мысли его путались, иногда его одолевал бред, но он не смыкал глаз, закусывая кулак в страхе, что его задушат воспоминания о тесной квартире, где он был счастлив. В коридоре уже включали свет, в палату заглядывали сонные медсестры, и только тогда, сломленный усталостью, он засыпал, также неожиданно, как и просыпался - с першившим от горечи горлом, на подушке, мокрой от слёз. Слепило солнце, от окон по стенам прыгали "зайчики". Вместе с горькой слюной во рту ещё был привкус сна. В первое мгновенье Лецке обводил мутным растерянным взглядом койки с лежавшими соседями, мерно гудевший холодильник, тумбочку с разложенными на ней дольками апельсина, и не понимал, как здесь оказался. А потом прошлое пронзало его, как стрела в сердце, он вздрагивал, судорожно натягивая на себя одеяло, чтобы снова погрузиться в спасительную тьму. Зачем жить, если завтра умирать? Лецке снова и снова задавал себе этот вопрос, не выбираясь из-под одеяла до тех пор, пока не приходил Мезряков. Тот улыбался, раскладывая свёртки со снедью, интересовался, как прошла ночь. "Хорошо", - отвечал Лецке, механически шевеля губами. Потом Мезряков мягко корил, что он опять забыл про лекарство, которое надо пить утром натощак и, налив в чашку воды, поддерживал его запрокинутую голову, пока Лецке, вытянув шею, глотал таблетки. На душе от них вскоре делалось пусто, а глаза становились стеклянными. Но Лецке знал, что они по-своему отвечают на проклятый вопрос, который теперь до ночи не будет его терзать. А ещё он не будет плакать. Так начинался день, ещё один день его жизни. А заканчивался он с уходом Мезрякова. Тогда вопрос возвращался с новой силой. Лецке не понимал, как дальше жить. И главное, зачем. Нынешнее положение напомнило ему болезненное детство, когда он метался по постели, борясь с жаром, и некому было подать ему градусник. Тогда он был по-настоящему одинок. Однако в детстве его поддерживала вера в скорое выздоровление, которой сейчас не было. Он не рассказывал об этом Мезрякову, но целыми днями в одиночку боролся с мучительными воспоминаниями. А однажды во сне услышал голос. Это был голос Мезрякова, которого он не видел. Лецке стоял посреди пустыни, подняв руки к темневшему грозовому небу, словно Иов на пепелище. Голос раздавался сразу отовсюду. Он сливался с раскатами грома, которые катились издалека, и потому звучал громко и торжественно: "Хомо Лецке! Люби себя. Живи одним днём. И не будь жалким". Лецке хотел спросить, как это возможно в его теперешнем положении, но тут проснулся. И всё же на какое-то время ему сделалось легче. Боль отступила, он даже нашёл в себе силы улыбнуться, когда пришёл Мезряков.