Эрвин Штритматтер - Романы в стенограмме
В главе «Ботаника» рядом с немецким дубом рассматривалась кокосовая пальма; несмотря на потерю Германией колоний, она все еще продолжала расти в немецкой юго-западной Африке, и мы узнали, что именно из-за пальмина — кокосового масла — «злые недруги» обесчестили нас Версальским договором. Но здесь же нам сообщали, между прочим, что древние германцы, можно сказать, вообще не употребляли в пищу никаких плодов и, только обратив древних бражников в христианство, монахи приобщили их к потреблению плодов, что доказывает, сколь значительна роль церкви в обеспечении немцев фруктами.
Впрочем, моему младшему брату, которому довелось ходить в школу во времена двенадцатилетнего рейха, рассказывали, что арийские германцы не нуждались ни во французских сливах, ни в римском вине, ибо издавна знали, сколь богаты витаминами дикий лесной крыжовник и красная смородина. Виноградарство процветало тогда в Грюнеберге, в Силезии, в Вейсенфельсе, и в Наумбурге, и в Мейсене тоже. «Немного кисло, правда, но ценно тем, что укрепляет силы».
Мои дорогие немцы, любовно именующие себя то удобрением цивилизации, то солью земли, испокон веку покорялись лженауке, но настанет время, и, понукаемые «тпру» и «ну» их собственной истории, они наконец чему-то научатся и начнут отличать псевдонауку от науки истинной.
Такой была субботняя литература, к которой принуждало дядю Филя безденежье, зато в городе он читал детективные, любовные, ковбойские и напыщенные назидательные романы, а также и произведения классиков, ибо какие книги приносил дяде Филю поток дней, те он и выуживал и обгладывал своими быстрыми голубыми глазами.
Он читал за едой, он читал в уборной и, если ему было скучно, читал во время ходьбы, и гётевский Вертер был для него любовной историей с притянутым концом — смертью любовника, а «Обрученные» Мандзони — другой любовной историей, где автор книги вставлял между обручением и свадьбой всякую всячину, чтобы «набить книгу до отказа».
Наука, именуемая орфографией, несмотря на то что дядя Филь ежедневно сталкивался с ней, энергически ускользала от него. Он писал, только когда попадал в беду, особенно когда просил одолжить ему денег. В таких случаях уже с середины недели он подготавливал мою матушку письмом к предстоящей атаке.
«Милая Ленхен, волею судьбы я снова остался без всяких средств, один как перст на белом свете. Все, кроме своей души, которая одна у меня и осталась, отдал я тем, кто называл себя моими друзьями, и вот в наказание за мое несокрушимое добросердечие я предстаю теперь пред тобой наг и сир…»
В письмах с фронта к своей простодушной матери в первую мировую войну дядя Филь облекал свои просьбы и требования в одежды трогательных историй:
«Дорогая матушка!!!
Ты одна знаешь, как привязан я был к своим карманным часам, дару отца среди подарков по случаю конфирмации, и вот теперь меня постигло ужасное несчастье: благодаря промаху осколка гранаты, находясь в кармане жилета, они обращены в кашу, и я должен благодарить создателя, что этот осколок задел мои часы, а не мое тело. Если окажется это в пределах возможного, пришли мне новый измеритель времени, дабы я знал, который пробьет час в ту минуту, когда я уйду в страну, откуда нет возврата…»
Ах, будь у дядюшки Филя задница покрепче да окажи он чуть побольше внимания капризной даме орфографии… он вполне мог бы состряпать произведение из тех, что пишутся словно на промокательной бумаге, так они впитывают в себя обкатанные обороты, и образы, и отштампованные драматические сцены того рода литературы, что творят напыщенные борзописцы да медоточивые журналистки — подруги из дамских журналов. Они не спят, но «покоятся в объятиях Морфея»; Берлин, Дрезден, Ленинград ничего не говорят им сами по себе, и поэтому они пишут об «Афинах на Шпрее», о «Флоренции на Эльбе» и «Метрополии на Неве». Они не женятся, но «сочетаются браком» и при этих обстоятельствах «пьют сок виноградной лозы» и «драгоценную живительную влагу», они «отправляются в плавание навстречу медовому месяцу» не на берлинском прогулочном катере, но на «корабле из армады запланированного досуга». Изображая классическую образованность, они превращают рыболовов в «рыбарей святого апостола Петра», а наездниц — в «амазонок»; они творчески «отображают в образах» и победы и поражения, подушки для детских колясок и погребальные венки и считают, что преображают свою тупость в творчество, называя магазин Цейса на Александрплац в Берлине «Мини-Меккой фотолюбителей».
Дедушка скептически относился к литературным оборотам дяди:
— От выстрела вылетели часы из жилетного кармана? А с каких пор солдаты носят жилеты?
— Он имел в виду вязаную фуфайку, которую я ему послала.
— Как, мою новую вязаную фуфайку?
— Там на рукаве все равно уже была дыра.
— Правильно, две дыры на рукавах, на каждом рукаве по дыре. Зимой ведь не ты за меня мерзнуть будешь?
Разразился скандал, но эрзац-часы дядя все же получил от бабушки, тайком, что доказывает силу даже плохой литературы.
Влюблялся дядя частенько, но для женитьбы на «разумной» женщине, как выражалась бабушка, вынужденно признавая тем самым, что дядя человек неразумный, у него не хватало средств, ибо места работы он менял чаще, чем носовые платки; как только работа переставала ему нравиться, он сейчас же начинал «ставить им всякое лыко в строку».
Однажды дядя Филь работал в красильне и в конце недели появился у нас на кухне с желтым, как у турка, лицом и лимонного цвета руками, а неделю спустя он был весь совершенно синий, а еще через неделю — зеленый, цвета первой зелени.
При некотором терпении дядя Филь вполне мог бы соскрести с себя всю краску, но он не любил мыться, и ему, как я уже говорил, льстило наше детское восхищение. Бабушка, однако, оплакивала его — работа его, мол, такая вредная для здоровья, — и это помогло дяде бросить красильню, как только мы перестали восхищаться им в достаточной мере, привыкнув к меняющимся оттенкам его кожи.
Дядя Филь нанялся в ночные сторожа. «Уж ты-то усторожишь!» — сказал дед, он знал, как и мы все, что дядя Филь трусоват.
Страх страхом, но речь шла о работе, где дядюшка сможет читать. Он запирался в сторожке, чтоб его вместе с сукном не утащили воры, и с легким сердцем записывал утром в свою сторожевую книгу: «Ночь прошла положенным образом. Никаких происшествий». И в этом рапорте не было лжи, потому что дядя Филь читал и, значит, ночь проходила для него положенным образом, а все остальное, что творилось ночью на фабричном дворе, дядя Филь полагал не своим делом. Но старшие сверхсторожа, зародыши нынешних компьютеров, контрольные часы, расставленные вдоль фабричной ограды, на которые дядя Филь не обращал ровно никакого внимания, отомстили ему, предали его и погубили его тайные ночные чтения.
Во времена своих ночных чтений дядя Филь снимал угол в семье мусорщика в средневековом домишке в конце нашей городской Фридрихштрассе, и окна одноэтажных провинциальных домиков поднимались над улицей не больше чем на тридцать сантиметров.
Я был деревенским мальчишкой, и всякий раз, как попадал в город, бродил возле этих домов — заглядывал в комнаты и наблюдал, чем заняты там люди. Мне казалось, что таким образом я приобщаюсь к городской жизни, столь привлекавшей нас в детстве, и мне страстно хотелось войти в одну из этих комнат. Иногда я думаю: не потому ли, что это давешнее желание мое было таким сильным, мне потом гораздо чаще, чем хотелось бы, приходилось бывать в таких комнатушках, и не только когда я посещал дядю Филя, но когда я сам, как изгой, жил в трущобах немецких городов?
Соседка мусорщика, у которого жил дядя Филь, была гладильщицей и в дни своей юности, лет за шесть-семь до того, как я с ней познакомился и она стала моей тетей Элли, слыла красавицей, несколько в цыганском роде.
Некий «благородный», она всегда это подчеркивала, господин «в опьянении любви» обрюхатил ее, но по весьма прозрачным причинам не имел возможности приехать на свадьбу, и с тех пор моя будущая тетка жила одна, она ждала и ждала «возможности» и того господина и заботилась о своей дочери, моей будущей кузине.
Большая комната тетушки служила не только кухней, столовой и спальней, но также и прачечно-гладильным заведением. Маленькая вывеска при входе, на которой все буквы разъехались вкривь и вкось, указывала, что в полуподвале принимается в стирку и глажку мужское и дамское белье, а также вытягиваются гардины для окон.
С тех пор как дядя Филь познакомился с гладильщицей, он стал бывать у нас гораздо реже. Его пустой кошелек, обычно тайком пополняемый бабушкой или мамой, теперь, казалось, получал новое содержимое где-то на стороне, и дедушка говорил, чтобы позлить бабушку, что дядя Филь живет теперь на деньги, которые пускал на ветер. Но как-то в субботу дядя Филь снова появился у нас и рассказывал, рассказывал, рассказывал! Он вытащил из кармана крикливо сверкающий серебром портсигар. Дядя Филь обстоятельно вынул из портсигара сигарету одной из самых дешевых марок, «Моя девочка», потом из пыльной трухи кармана извлек на вечерний солнечный свет божий блестящую зажигалку.