Бахыт Кенжеев - Портрет художника в юности
Помню один из этих вечеров: доцент Пешкин и чешский кандидат алхимии, склонившиеся над столом с газетой, которую по верстке и бумаге вполне можно было издалека принять за самую обыкновенную "Правду", и возмутительные по тем временам вещи, которые, запинаясь, переводил Паша Верлин, и профессора Галушкина, стоявшего спиной к окну, руки в карманах лабораторного халата, скептическая усмешка на стареющем лице, и внезапное молчание при входе Матвея Иосифовича, который, поздоровавшись со всеми, начал возиться с весами в углу комнаты.
- Возьмем, например, этот сосуд, Алеша, - Михаил Юрьевич, словно продолжая прерванный разговор, вдруг обернулся ко мне (я толок в ступке не то сурьму, не то охлажденное олово) и достал из запертого ящика стола запаянный стеклянный алембик с золотой, переливчатой амальгамой, - возьмем лист бумаги, представим себе, что сосуд проходит через этот лист. Мы получаем ряд последовательный сечений - круг, овал, точку, наконец, полное ничто. Будь мы существами двумерными...
- Так не бывает, - заинтересованно возразил я.
- Бывает все, - доцент Пешкин сделал протестующее движение, - и будь мы существами двумерными, мы могли бы в ходе жизни многих поколений составить себе какое-то приблизительное представление о данном объекте. Хотя никогда бы не составили полного.
- Не морочь юноше голосу, Михаил Юрьевич, - подал голос профессор Галушкин, покосившись на Матвея Иосифовича, - я уже знаю, к чему ты клонишь.
- Погоди, Серафим Дмитриевич!
Доцент Пешкин увлекся, и даже едва не выронил сосудик, выданный вчера под расписку с печатью заместителем декана по ядам и драгоценным металлам. Он начертил на листе круг, затем нарисовал возле него кружок поменьше, поставил точку в центре одного круга, затем другого..
- Итак, сосуд прошел через плоскость и исчез, - продолжал он, - исчез для двумерных жителей плоскости, но не из своей трехмерной физической реальности.
- И что же это значит? - простодушно спросил я.
- Массу удивительных вещей, - снисходительно сказал мой наставник, и проводил взглядом сутулую спину Матвея Иосифовича, покинувшего, наконец, наше общество. - Например, отсутствие смерти, или существование Бога, или объяснение сути алхимии, потому что как еще поймете вы, Алеша, зависимость наших трансмутаций от расположения звезд имеет смысл лишь в том случае, если существует иная реальность, с иными, неизвестными нам связями между предметами. Если так, то смерть - всего лишь переход к истинному бытию, когда наше настоящее тело всего лишь перестает проецироваться на трехмерное пространство. Однако проникнуть в него при жизни мы не можем, как не может круг стать шаром, и квадрат - кубом.
- Мне все это кажется идеализмом, как и любая недоказуемая концепция, - важно отвечал я, уже предвкушая, однако, как поздним вечером в общежитии за бутылкой "Алб де масэ" буду рассказывать об этой парадоксальной теории своим однокурсникам. - Я понимаю, когда о четырехмерном мире говорит, например, экзотерик, потому что он обладает правом выражаться метафорически, да и ответственности у него меньше. А вы, Михаил Юрьевич, по-моему, пытаетесь (я до сих пор стыжусь своих тогдашних слов) подвести псевдонаучную базу под поповские сказки.
- Возможно, - сухо сказал доцент Пешкин, мгновенно охладев, - вполне возможно. Тем более, что мы живем, скорее всего, во мнимом времени и во мнимом пространстве.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Первая сессия поразила меня своей относительной легкостью. История моих экзаменов вступительных известна - и я, подобно всякому самозванцу, страшился разоблачения, тем более, что на лекции и семинары ходил не слишком усердно, а наверстывал упущенное все в том же общежитии, с Изей Зильберманом и Колей Шевыревым, моими неизменными партнерами по преферансу, по задушевным разговорам и по студенческим песням под гитару в обществе двух-трех настороженных однокурсниц, притулившихся на краешке застеленной по такому случаю кровати. Развлечения были забыты, и помянутые однокурсницы, девушки безнадежные не только по части удовлетворения наших довольно робких желаний, но и во многих остальных смыслах, внезапно оказались незаменимыми: у каждой из них обнаружилось по нескольку общих тетрадей, где округлым почерком первых учениц были записаны конспекты решительно всех лекций первого семестра, включая даже материалы по гражданской обороне - предмету, как и говорилось, смехотворному, однако же предусматривавшему самый настоящий зачет. Как миленькие, до шести утра занимались мы в густом сигаретном дыму (еще одна примета новообретенной независимости), и Изя Зильберман, чертыхаясь, тер себя по вечно небритой прыщеватой щеке, а основательный Коля Шевырев, привозивший из Твери домашнее сало и самогон в бутылках из-под портвейна, засмоленных парафиновой свечкой, ни словом за всю ночь не обмолвился о своих успехах на кафедре ядерной физики и ни разу не извлек из фибрового чемоданчика комплекта грамот победителя всесоюзных олимпиад. Но все прошло; наша троица сдала экзамены на заслуженные пятерки, к великой зависти владелиц общих тетрадей, пахнущих дерматином и пустыми классами школы после летнего ремонта.
Каждый Божий день моих тихих каникул я по-прежнему, взмахнув темно-синим, успевшим уже обтереться на уголках студенческим билетом, проходил мимо вахтера естественного департамента, и сворачивал налево, и доходил до гулкой лестницы, и спускался в полуподвал, и без стука, как и полагается своему человеку, с непреходящим восторгом раскрывал дверь лаборатории. Сессия миновала, следующий семестр еще не наступил, и в эти две недели, почти как в летние месяцы, мало кто приходил на работу раньше одиннадцати часов, и даже движения сотрудников, казалось, блаженно замедлялись. Почти каждый день я заставал там Таню, колдовавшую над пробирками и ретортами, и нередко покидавшую лабораторию вместе с доцентом Пешкиным. Ревновать я, конечно же, и не думал: разве можно ревновать к полубогу, даже если застаешь его временами играющим на лире перед моей бывшей привязанностью?
Впрочем, доцент Пешкин нечасто играл на лире в те дни. Послушавшись Серафима Дмитриевича, причастного начальственным секретам, он оформлял документы, необходимые для поездки в Прагу на Седьмой всемирный алхимический конгресс. Собственно, первоначальная заявка была на всякий случай подана еще полтора года назад, без малейшей надежды на успех; но что-то за это время сдвинулось, что-то изменилось, и в один из вечеров за столом, крытым зеленым присутственным сукном, Серафим Дмитриевич взял Михаила Юрьевича за руку (жест редчайший и практически необъяснимый), посмотрел ему в убегающие глаза и сказал: давай попробуем. Не хочу, отвечал доцент Пешкин. Нет, ты должен, сказал Серафим Дмитриевич, даже если они (сколько неизъяснимой брезгливости было в этом "они") тебе откажут, пусть знают, что мы боремся. Я не хочу бороться, сказал Михаил Юрьевич, я боюсь, что меня в очередной раз унизят. (Мои шефы, казалось, забыли о присутствии плюгавого первокурсника, а может быть, доверяли мне больше, чем казалось).
Настоящего человека унизить невозможно, сказал Серафим Дмитриевич, тем более настоящего алхимика.
Какие мы настоящие алхимики, - Михаил Юрьевич отомкнул дверцу несгораемого шкафа и достал квадратную бутылку аквавита, и налил Серафиму Дмитриевичу, потом себе, потом в бесхозный лабораторный стаканчик, который без слов протянул вашему покорному слуге, не приглашая его, впрочем, принять участие в разговоре. - Ты знаешь, Серафим Дмитриевич, что у нас нет ни настоящего полета, ни...
От кого я это слышу! - воскликнул Серафим Дмитриевич с веселой укоризной, и взгляд его скользнул к вытяжному шкафу, где уже четвертую неделю кипела на медленном огне какая-то смесь, в состав которой я посвящен не был. Я знал, однако, что долгий этот опыт имеет прямое отношение к спорам между двумя коллегами, что спиртовка под ретортой была заполнена безводным аквавитом, и зажжена в ночь под Рождество - а ведь нет справочника, который не считал бы этот день самым неблагоприятным для трансмутаций. - От молодого адепта, который в одиночку пытается перевернуть - и перевернет, не сомневаюсь! - всю теорию нашей науки. Без оборудования, без участия в конференциях, без доступа к порядочным библиотекам! Право, если бы у нас здесь был обычный алкоголь, я поднял бы за тебя тост, Михаил Юрьевич.
Серафим Дмитриевич слегка подогрел в ладонях свой серебряный стаканчик и выпил его по всем правилам: медленно, смакуя каждый мелкий глоток, и запив водой из под крана, а потом - присев на несколько минут в полном молчании, с закрытыми глазами.
- Гебер, - сказал он наконец, - в одном из своих поздних сочинений уподоблял аквавит любви - как нечто, что не продается и не покупается, и при этом заставляет забывать о смерти. В Париже продается аквавит?