Лев Ленчик - Свадьба
— Кто этот парень, — спросила моя сестрица Лизавета, когда Хромополк удалился, — Сашин начальник?
— Возьми поешь что-нибудь, — сказала Нинуля, протягивая мне пышный бутерброд с толстыми слоями масла и икры, — небось с утра еще ничего не ел.
К этому моменту у Гриши с Семой уже было налито по-новой, я плеснул себе тоже — и очередная порция веселой влаги приятно разлилась внутри.
— Ты больше пить не будешь! — бросила неожиданно Циля, будто очнувшись, выхватила из Семиной руки рюмку и поставила подле себя, по другую от Семы сторону.
— Что такое? Почему? — сыграл в возмущение Сема.
Я вгрызся зубами в бутерброд и думал о том, как описать словами вкус тающего во рту масла и нежный холодок рыбьих глаз. Для Кэрен, есть рыбью икру — все равно, что есть рыбьи глаза.
— Посмотрите на нее, — сказал Гриша, — что он, просто так пьет? Он же гуляет на свадьбе у своего родного племянника!
— Вот именно, — подхватил было Сема, но Циля снова — как ножом:
— Ты больше пить не будешь!
— Ах, эти жены… Хотите анекдот? Мойша подходит к своей жене и говорит: посмотри, Сара, на кого ты похожа. Ты же настоящая шлепарка. Ну и что, — отвечает Сара, — если б ты был генералом, я бы была настоящей генеральшей.
— Слыхала? — спросил Сема Цилю. — Я пью, почему же ты не генеральша?
— Потому что ты не генерал.
— А разве пить — не быть генералом?
— Где на всех усов найти?
— Тоже верно, — сказал Гриша, — не каждый генерал — пьющий, но каждый пьющий — генерал.
— Наоборот! — сказала Циля. — Ты, видать, уже тоже перебрал. И не думай, что я такая уже ведьма. Просто я знаю, что такое его язва. Как выпьет — так на стенки рвется.
— Да, — поддержала Цилю наша Лиза. — Ты не знаешь, Гриша, так лучше не вмешивайся, эта вот. Язва это не шуточки.
Делать было нечего, дело было вечером. Я встал из-за стола, возжаждав пройтись меж столиков, поглядеть на своих дорогих гостей. Как мы поживаем, все ли в порядке, всего ли в достатке, удобно ли, вкусно ли? Шумы, остроты, шутки, снова поздравления, снова обнимания-лобызания, бесконечные тосты — чуть ли ни с каждым по отдельности.
Я пил за дам и кавалеров и целовал чужих подруг. Я был разгорячен, ублажен, вознесен.
Вознеси меня, Господи! Вознеси на небеси!
Вознебеси!
Воспотолочь!
Я куролесил. Душа куролесила. Внутри все кувыркалось и прыгало, и возносилось. Вознебеси, воспотолочь!
Я поднял голову к потолку, к высокому расписному потолку с люстрой и — воспарил. То есть, я — на потолке. Прилип, как шар, надутый гелием. Не я, как шар, — прилип, как шар. Я — как сижу. На потолке.
— Мистер Бог, — говорю Ему, — не чересчур ли? Ну, ветерок — это еще куда ни шло. Это понятно. Но потолок?
Ничего не отвечает.
Я сижу на потолке, радостный и тихий. Наблюдаю. За всеми наблюдаю и радуюсь. Шум и красота. Не знаю, видит меня кто-то. Если нет — обидно. Буду рассказывать — не поверят.
— Подтверди, Леша! Леша милый дорогой, ты же видел меня! Ты же видел меня на потолке, на самой верхотуре, под люстрой. А?
— Ты, верно, совсем уже! — говорит серьезный Тихомирыч.
— А ты, Галя-Галочка, палочка-выручалочка?
— На твоем потолке я тебя видела. И, к сожалению, не раз. За что боролись, на то и напоролись.
— Добавь еще «рожденный ползать».
— Ты сам это знаешь.
— А вы, дядя Костя? Вы-то хоть видите меня? Я на потолке!
— Я на потолке, Леночка!
— Юрий Васильевич? Тоже не видите? Задерите голову. Я вон как высоко — чуть ли не у Бога за пазухой!
Юрий Васильевич поднял голову и протянул мне руку для пожатия. Я стал спускаться к нему навстречу, но в момент касания пола у меня нога подвернулась — и я упал.
— Наум, что с тобой? Ты упал?
— Я с потолка свалился.
Полюся смотрела на меня в четыре глаза:
— Правда?
Позади нее стоял Юрий Васильевич с раскрытым томиком Пушкина и что-то жевал. Неужели стихи? Я видел, как строчки сползали со страниц прямо ему в рот и как он их тщательно прожевывал. Я взял Полюсю за плечо, намереваясь отодвинуть ее в сторону, и чтобы это не выглядело невежливым, сначала наклонился и чмокнул ее в щечку. Когда я, наконец приблизившись, пожал руку Юрию Васильевичу, он сказал:
— Ну что, Наум?
Это был не Юрий Васильевич, а Аркадий. Я опешил. Внутри что-то резко оборвалось, как от настоящей, внезапно кольнувшей досады. Никакого Юрия Васильевича, никакого Пушкина, никаких стихов. Это был Аркадий. Он стоял передо мной с чуть выдвинутым вперед животом, свежий, довольный, улыбающийся, уминающий хлебные палочки — одна в руке, другая — энергично вползающая в едва приоткрытый рот.
— Ну что, Наум?
Аркадий — муж моей двоюродной тетки, самый образованный человек среди всей моей родни.
Москвич по рождению. Полновесный интеллигент столичного уровня. Умница, прекрасный историк, но в качестве историка так нигде и никогда не работавший. Не повезло. В те черные победоносные послевоенные годы, когда он получил диплом, в Москве свирепствовала эпидемия антисемитизма. Русской истории — русских историков.
Этот неписаный завет ни одна столичная школа нарушить не смела. Он стал зубным врачом, преступно способствуя нарушению национального баланса в этой весьма прибыльной отрасли жизни. Умеют устраиваться, суки! А страстная привязанность его к истории ушла вглубь организма, стала пожизненным хобби, второй натурой. Так советская власть созидала свои антисоветские кадры.
Гибель жестких социальных структур начинается с развития образования. Царизм погубили деточки попов и пейсатых затворников, по близорукости властей допущенные в университеты. Коммунизм погубило всеобщее и полное образование, предмет его собственной гордости. Любой умник, если не ломал себя в карьеристских потугах, был антисоветчиком по определению. Умный — значит вражеский, вражья шкура.
На заре послесталинской эпохи я, семиклашка-переросток, привез Аркадию обширное письмо-статью с надеждой на его одобрение для прямехонькой отправки в Кремль. Прочитав, он тут же отправил его прямехонько в печку, не только убив во мне дар политического писателя, — это что? мелочь! — но, главное, лишил советский социализм реального шанса заполучить человеческое лицо.
— Ну что, Наум?
Я оказался в тесном кругу тетушек и дядьев. Они усадили меня за свой столик — все им нравится, все божественно, кто ее родители, как вы нашли этот райский уголок, Сашка твой красавец и Мишка тоже — и все в этом духе. Никакой политикой не пахло и никаких выходов к ней не было, но Аркадий и здесь сумел оседлать своего любимого конька. Он настолько глубоко и полно жил в своей теме, что ему и не нужно было никаких особых зацепок, чтобы поставить ее в центр любой беседы в любых обстоятельствах, не говоря уже о тех случаях, когда и благодарный слушатель был под рукой.
Тетка задала свой всегдашний вопрос:
— Ты помнишь, как ты приехал к нам в Москву первый раз? Тощий, лысый, как будто тебя с креста только что сняли?
Она задает мне этот вопрос всегда, на каждой семейной вечеринке, желая подчеркнуть им, видимо, мой жизненный успех — прыжок из грязи в князи, из невесомого состояния нищего неприкаянного бродяги к высотам американского благополучия средней упитанности.
— Нет, — отвечаю я, причем тоже всегда одинаково, — я этого не помню, но помню, что после рождения Сашки ты в каждый мой приезд денежки мне в карман совала. Купишь что-нибудь ребенку. Стыдно было, но не брать не мог, боялся тебя обидеть.
— Круговая порука еврейства, — сказал Аркадий. — Не зря русские люди убеждены, что у евреев рука руку мажет.
— Что мажет? — спросил муж другой тетки, потерявший на старости слух.
— Рука руку, — пояснила повышенным голосом его жена и добавила: Но вы знаете, Аркадий, они в этом убеждены, но вовсе не в укор евреям, а, скорее, себе в укор, потому что у них в семьях — вечный мордобой, а еврейская семья всегда вместе.
— Это тоже верно, — сказал Аркадий, — но не совсем.
Понимая, что Аркадий уже вот-вот на своем коне, я думал, как вежливо и тихо улизнуть. Столик молодоженов был как раз напротив — я не спускал с них глаз и всей душой был с ними. Никаких политических речей мне сейчас не надо было, а надо было совсем другое. Хотелось встать, подойти к своим деточкам, вдруг, неожиданно, столь внезапно превратившимся в мужчин, обнять их и еще обнять их, и еще, и еще, и на весь мир крикнуть: «Смотрите, люди добрые! Это я, а это мои сыны! Это мои сыны, а это я!»
— Нельзя говорить сразу о всех семьях. Это неправильно. Но то, что сегодня происходит в кремлевской семье, в самом деле, неприлично.
Труба — всадник дернул за уздечку! Попробуй теперь остановить, улизнуть. «Смотрите, люди добрые! Это я, а это мои сыны! Это мои сыны, а это я!»
— Горбачев оказался совершенным негодяем…