Лев Ленчик - Свадьба
— Послушай, это, часом, не летняя резиденция Рокфеллера? — Гриша шутит. Его жене не до шуток:
— Это, может быть, и Версаль, но здесь, по-моему, еще теплее, чем у вас.
Что делать? Молчу. Молча помогаю маме выбраться из машины. Достаю Нинулькины и Цилины наряды (они в рабочем пока, не наряжались) и вместе с Семой, разделив ношу, идем в здание, к своим благоверным. Дышать там тоже нечем. Столы уже накрыты и у каждого стола — по вентилятору. Вентиляторы довольно приличных габаритов, но не помогает. Это-то при пустом зале, а что будет, когда набьется горячими телесами.
— Перестань переживать, — говорит Сема, — все будет в норме. Советским людям к трудностям не привыкать.
Это правда. Хотя я знаю, по меньшей мере, трех дам из наших советских людей, включая Гришину жену, которые, по их словам, жару просто не выносят. Кроме того, человек 50 американок будет.
Я махнул рукой. Что будет — то и будет.
Отдав туалеты своим супружницам и перебросившись с ними парой-другой фраз, поболтавшись чуток меж столами, постояв несколько минут у одного из вентиляторов, мы с Семой вышли покурить. Никого из чужих гостей еще не было. В самом деле, надо расслабиться, — подумал я. Надо сбросить с себя эту давящую нервозность, освободиться от этой искрометной душевной суетности, нагромождения всяких разных мелочей, забот и беспокойств. Ни свадьбы, ни поповского венчания уже не избежать, как не избежать нареканий тех твоих дорогих сородичей и соплеменников, которым все это покажется чересчур не еврейским, оскорбительным для евреев или чем-то в этом духе.
А впрочем, если до сего часа все держали языки за зубами, то чего бы теперь их распускать. И потом, какая разница? Свадьба началась — и никто уже не в силах что-либо отменять. Ни здесь внизу, ни там наверху, где что-то явно не в порядке с небесной отопительной системой.
Шесть дней творения завершены.
Опростимся да повеселимся, господа присяжные, — хранители града Божьего и града мирского, огня и храма, пороков и порогов, благонравия и благородия. Попляшем — и да возвернем себе ту первобытную ягодку целомудрия и радости, во имя которой и выпали из мам.
Мы с Семой вышли покурить — но…
Но что это?
Что это, что это, как это!
— В чем дело? — спрашивает Сема.
— А ты не чувствуешь? — говорю я. — парилка-то, вроде, испарилась.
— Сказать тебе честно, мне она и до этого не особенно мешала. К ней мы в Израиле привыкшие. Но ты прав, жарит, как будто, поменьше.
Я его не слушал. Я смотрел на часы и думал о своем сговоре с Ним. Часы показывали четыре ноль пять. Где-то чуть больше часа прошло после данной мной исторической присяги.
Все еще не веря чуду, хотя первый признак его был несомненно явлен и, в самом прямом смысле, висел в воздухе, я небрежно бросил Семе:
— Хочешь расскажу что-то?
И рассказал. Но опять же — в стиле аля шарж, слегка подтрунивая и над собой, и над Ним, и над всей этой дремучей фабулой из средневековых подвалов кликушества и чародейства. Мол, представляешь, случись такая оказия с человеком, послабее меня, — и точка, прямое свидетельство очевидца. Вопреки моему ожиданию, Сема и слушал в неохотку, и мнение свое по окончанию не высказал. Не знаю, почему. На него это не похоже было — и я немного смутился, но, благо, помог паренек из свадебной обслуги, ответственный за парковку машин. У главного подъезда разрешалось останавливаться на пару минут для высадки дам, а после — требовалось отгонять машины на паркинг, находящийся поодаль.
Порядок есть порядок, гости начали съезжаться, и во избежание пробки мне тоже надлежало машины свои убрать. Я отдал Семе ключи от Нинулиной, а сам направился к своей, обрадовавшись, что так легко прервалось между нами состояние неловкости, возникшее от моего неудавшегося рассказа.
Рассказ, признаюсь, вышел неудачным, но его реальный прообраз был явлен еще раз, причем довольно вещественно и зримо.
Ветерок и тучка.
Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана. Откуда она взялась — только Он знает. Да я.
Уже гости все почти в сборе были. Уже все расселись по своим местам в два широких ряда по бокам аллеи, покрытой белой бумажной дорожкой для торжественного выхода невесты. Красиво.
Впереди — фонтан-бассейн, позади него чуть на возвышении — старинная балюстрада, перед ним — оркестр и нечто подобное небольшой трибунке с микрофоном. Ну и дальше по более широкому периметру — великанши ивы, великанши пальмы, хвоя многочисленных отливов и оттенков, размеров и форм, всевозможные литые тумбочки с вазами, ангелочки-дьяволочки, карапузы с крылышками, и еще дальше, если встать, можно увидеть два больших пруда, разделенных густым темно-зеленым ковром травы, утиные выводки — гуськом в затылок — на голубой глади воды или прямо на траве, чинные, торжественные, неторопливые.
И вот оно — чудо.
Уже оркестр заиграл. Не помню, как Сашка с попом у трибунки оказались. Поп в светло-серой полотняной рясе, с аккуратно подстриженным ежиком на голове. Крест, на серебряной цепи, перекинутой через шею, держит в руке. Ну а Сашка и вовсе красавец, как говорит наша Лиза, ударяя на последнем слоге — на — вец. Стройный, смышленый, с детской ямочкой на щеке. Ну, конечно, в черном фраке с бабочкой-галстуком. Чуть смущен, но, в целом, держится молодцом — с этакой раскованностью молодого аристократа, знающего манеры. В глазах — огонек радости и иронии вместе.
Ну вот — грянул оркестр, все привстали, поворотив головы в центр и назад, откуда должны были выходить Кэрен с отцом в сопровождении эскорта дружек, и я увидел, как сначала зашевелилась, потом слегка приподнялась на концах бумажная дорожка, по которой или под которой прежде всех пробежался ветерок.
Я тут же взглянул на небо — ну конечно, она, молодая тучка, только-только с груди утеса-великана. Я чуть было не сказал, мол, долго-то как ночевала ты на его груди, но она лишь подмигнула мне лихо — и прости-прощай. Как растаяла.
Повторяю. Немногим более полутора часов назад никаких признаков понижения температуры в помине не было. Не упоминалось о нем и в репортажах синоптиков — они-то, как раз наоборот, предсказывали усиление жары, рекордной для нашего края за последние 100 лет. И вот чудо — Он принял вызов.
Падем же ниц и будем молиться, и поубавим пыл своих атеистических воплей, непреклонности и гордыни! Уверен, большинство люду, на моем месте, именно так и поступило бы. А я?
А я — Фома неверующий. Отщепенец и еретик. Человек, называющий все по имени, отнимающий аромат у живого цветка. Под замок таких надо, за решетку!
Свадьба началась. Не я ее затевал, но в ней каким-то болящим символом, факелом — чем угодно — торчит для меня нечто мое, родное, кровное, некий сплав, сгусток таких незатейливых и, очевидно, банальных понятий, как смысл жизни, веха, мера, если хочешь, — гордость, не знаю, наверное, и оправдание — оправдание всех моих распутиц и бессонниц, всех моих срывов и взрывов. Некий итог. Ибо моей религией, моим Богом всегда было, есть и будет одно: семья, семя, сын, дом.
— Мы, старая, свет коммунизма строим, а ты, отсталый элемент, на нашей шее, можно сказать, гусями спекулируешь.
По-моему, я тогда на стройке под Москвой работал. Лет восемнадцати, не помню, девятнадцати. Тощий, прозрачный, вылитый Кощей. Работал чернорабочим по укладке бетонированных бордюров для новых дорог. Ни прописки, ни прав. В столицу рвался — революцию поднимать. Комсомольский билет публично, на виду у всех — смелость-то! а! — положил на стол районному секретарю. Нате, сказал, мне с вами не по пути. Валяйте в свое светлое будущее сами без меня.
На участок нас возили на открытой полуторке. Не положено было, но на всю контору был всего один ржавый автобус, да и тот вечно в ремонте.
Однажды по дороге подсадили к себе крестьянку с внучком и с гусем. Один из наших работяг, уже поддатый спозаранку, то ли с придурью, то ли на серьезе стал со старухой задираться.
— Мы, старая, свет коммунизма строим, а ты, отсталый элемент, на нашей шее, можно сказать, гусями спекулируешь.
К черту ваш свет! — подумал я тогда. Свет — это и есть старушка и ее внучек, и ее гусь к столу. Уже тогда был большим философом, правда, немного трусливым, ибо вслух объявить о своем гениальном открытии побоялся. Не мудрено было и по зубам схлопотать. Теперь осмелел и ору на весь мир, чтобы все строители высоких построек и идеальных обществ расслышать могли.
— Свет — это и есть старушка и ее внучек, и ее гусь к столу! Не размалеванная тряпка флага, не серп и молот, не двуглавый орел, не поэтическое кредо вдохновенного пастыря, а старушка и ее внучек, и все ее низменные заботы о гусе к столу!
Между прочим, в проклятом Израиле — наверное, в единственной стране мира — за разглашение военных тайн в плену не судят. Попал в плен — не о тайнах забота, а о выживании.