Лев Ленчик - Свадьба
Потом, как быть с Иисусом Христом? Он же и вовсе — наполовину человек. Или на треть? Арифметике тут делать нечего.
И самое главное — как быть простому смертному верующему? Ему-то Бог нужен в этом мире. Не где-то там, в Трансценденции, а здесь, рядышком, чтобы мог подсобить, когда потребуется, и наградить, когда заслужится, и наказать, когда проштрафится, и указать, и наставить, когда заблудится, и так далее.
Не знаю. Голова пухнет от всех этих вопросов. Свихнуться можно. Ясных ответов на них, я лично у Николая Александровича не встречал. Если кто на подсказку расщедрится, намотаю на ус, который непременно для этого отращу. Даю слово. А пока что еще один, несколько ехидный, признаюсь, вопросец. Неужели не брезгливо вытаскивать господина Мироправителя из мира мирского, то есть, из его же собственного детского места, чтобы смыть с него легендарное дермецо да очищенного переместить в нечто иное? А если нет, не брезгливо, — то порядочно ли для такого мудрого и нравственного ума? Ведь до сих пор забыть не могу, как по моей отнюдь не могучей студенческой спине истово прохаживались профессорские плетки, насвистывая ту же присную, по сути, мелодию. Мол, Ленин — свят, и негоже валить на него вину за наши греховодные делишки.
Однако, посмотрим на Трансценденцию. Что оно такое, это Царство Свободы, которое предлагает нам брезгливый человек?
«Я не чувствовал себя по-настоящему и глубоко гражданином мира, гражданином общества, государства, семьи, профессии или какой-либо группировки, связанным единством судьбы. Я соглашался признать себя лишь гражданином царства свободы».
Брезгливость — брезгливостью, но полет-то какой! Маститый профессор в роли избалованного франта. Не надо мне ни мира, ни общества, ни государства, ни семьи. Подайте мне царство свободы. Только гражданином царства свободы соглашаюсь быть.
Ведь сам еще недавно лупцевал за столь неумеренное рвение Льва Толстого, толстовство и всех прочих духов русской революции.
А теперь что?
Все понятия жизни редуцированы, оболванены, превращены в цацки-шмацки, в игрушечки инфантильного интеллекта. Жизнь — игра, и мысль — игра. Царство свободы — продукт вымученных игровых упражнений нигилистического рассудка, обращенного в бушующий экстаз лицедейства и пророческого пафоса.
Еще раз: давно ли мы обвиняли в сем беспросветном грехе своих собратьев по столь мужественному перу?
Царство свободы, оказывается, — нечто такое, что наступит после конца мира, после окончания мировой истории.
«История имеет смысл потому, что она кончится. История, не имеющая конца, была бы бессмысленна. Бесконечный прогресс бессмыслен…».
Как видишь, час от часу не легче. Поистине: чем дальше в лес, тем больше дров. Попробуй пойми сие парадоксальное пророчество. Тем более, голым умом. С одной стороны, история, которая непременно кончится, должна, вроде бы, радовать философа, ибо только тогда, по его же словам, и наступит столь чаемое Царство Свободы. С другой стороны, оно не только не радует, а, напротив, — вызывает гнев: «Я принадлежу к людям, которые взбунтовались против исторического процесса, потому что он убивает личность, не замечает личности и не для личности происходит».
Снова караул и снова спасите! А зачем?
Что такое «я» и что такое личность? Некоторое одноклеточное (или вовсе бесклеточное) образование, освобожденное от истории и, вообще, от мира сего, от его бурь и страстей, и убийств, и мытарств? Но не в ней ли, не в этой ли многоликой и многомерной купели истории, не в этой ли сногвалящей феерии истреблений и приспособлений и осознает себя личность личностью? Откуда же и взяться личности, как ни в самой гуще истории, столь ненавистной и столь проклинаемой ни кем иным, как все той же достопочтенной личностью?
Существовало ли бы в нашем языке (в сознании) понятие личности, если бы история не давила на нас так, не ограничивала, не убивала вседневно и всечасно? Разве потустороннее Нечто, обреченное на абсолютный радостный восторг в некотором абсолютном царстве абсолютной свободы, может быть названо личностью?
Детские вопросы — скажешь? Я тоже так скажу. Однако великий философ, собаку на «личности» съевший, ими почему-то пренебрег. Кончину истории он предрекает именно потому, что именно она (кончина) и разрешит проблему личности: «История должна кончиться, потому что в ее пределах не разрешима проблема личности».
Ну не сарказм ли? Не издевательство ли над личностью одним из самых ярых, пожалуй, и ярких ее защитников и апологетов?
Тут, конечно, позеленеть бы мне от возмущения и забыть о чинопочитании, но я обещал держать себя в рамках приличия, и потому очень спокойно, становясь на миг даже верующим, говорю:
— И слава Богу, что не разрешима, ибо только личность может заметить это. Заметить эту свою неразрешимость и осознать. Личность, которая и существует пока и только пока проблема личности не разрешима.
И, помолчав немного, добавляю:
— Как, впрочем, и Бог, который существует и будет существовать до тех пор, пока и только пока проблема Его существования не разрешима.
Я приехал за Цилей и Нинулей вовремя.
Жара жгла.
Она раскаляла во мне совершенно необоримый, панический страх за гостей, за друзей. За судьбу свадьбы. Как посмотрят? Что скажут? Эта дрянь-жара все погубит, все торжество превратит в дешевку, в балаган. Потекут лица, живопись губ и глаз — помада, всякие краски на бровях и ресницах. Лица станут масками, платья прилипнут.
Я уже отвез Нинулю с Цилей. Я уже вернулся. Я уже опять дома. Теперь поедем все вместе, двумя машинами, наглаженные и напомаженные. Они уже все одеты. Я тоже сверкаю, все на мне с иголочки. Новый костюм. Как говорит моя нью-йоркская сестрица Лиза: умереть и воскреснуть! Новая, солнечно яркая рубашка, галстук — все как положено.
Все готовы выходить. Выходить — в пекло. Почти три часа дня — самый разгар. Господи!.. Не пойти ли на сговор с Ним? С Хозяином неба?
Мысль мелькнула сначала в шутку. С такой горькой иронией, что ли, дурашливостью — от фонаря, от бессилия и беспомощности перед этой удушающей огнедышащей пастью солнца.
У нас дома, ясное дело, кондиционер. А там, в том дворянском раю — раскаленные стены, несмотря на их толщину, мрамор и древность.
На Гришиной жене, женщине из ренуаровских купальщиц, черное платье до полу. На дочке — тоже черное, правда, полегче — некоторое подобие шелковистого поплина, но тоже довольно плотное, пышное, с блестками. К тому же — ее прическа. Огромная копна чудесных темно-рыжих волос, чуть ли не с метр в диаметре, по надежности сохранения тепла вполне может соперничать с мехами эскимосов. Я задерживаю на ней взгляд. Яркое юное чарующее создание. Личико мраморной белизны с умненькими светло-голубыми глазами.
— Ну что, поехали?
— Поехали.
Мама, конечно, не могла что-то не забыть. На сей раз — веер.
Она приготовила его еще с вечера (новенький, китайский — ни разу не использованный) и думала, что положила в сумочку, но вот посмотрела — в сумочке его нет. Испарился. Сема с Гришей отправились на поиски, женщины, недовольные и нетерпеливые, топтались тут же у лестницы, у выхода, а я решил воспользоваться столь длительной паузой — и спустился вниз в туалет по малой нужде.
Вошел — тихо, чисто, из жалюзи в потолке течет струйка холодного ветерка, в окошко поглядывает развесистая ива. Райский уголок. Покой, тишина и блаженство. Ну как тут не подумать о Нем? И я подумал.
Стоя над унитазом, с расстегнутым нехорошим местом, задрав лицо кверху, к окну, к ивушке, я мысленно произнес:
— Совершишь чудо — поверю.
Произнес мысленно, но с отчетливым проговариванием каждого слова.
— Совершишь чудо — поверю.
Я знал, что чудо невозможно. На всех телевизионных каналах синоптики предсказывали усиление жары. Никаких намеков на охлаждение не подавало и небо, висевшее неподвижно в бледно-голубой млеющей дымке. Ни облачка, ни дуновенья. Даже трепетная легчайшая вязь ивовой листвы не показывала ни малейших признаков жизни. Длиннющие косы-слезы свисали не дыша, в состоянии абсолютного, ничем не нарушаемого покоя. О каком же чуде, надежде на чудо можно было думать?
— Совершишь чудо — поверю.
И вот мы все уже там. Я-то, только сегодня, — третий раз. А мама, Сема — глаза на лоб, прилипли к окнам.
Это мы пока еще в машине, вкатываемся по аллее царственного въезда.
— Ну и ну!..
Подруливаю к главному особняку. Колонны. Парадный подъезд. Распахиваю дверцы машины — лицо мигом облепило раскаленным углем, будто в доменную печь вошел. Тут же, следом за мной подруливает Гриша со своей семейкой. Вываливаются, платья поправляют.
— Послушай, это, часом, не летняя резиденция Рокфеллера? — Гриша шутит. Его жене не до шуток:
— Это, может быть, и Версаль, но здесь, по-моему, еще теплее, чем у вас.