Рышард Клысь - «Какаду»
Я стоял на перроне под огромными, висевшими на железном столбе часами и в ожидании Монтера пытался представить себе, что со мной было бы, окажись я во враждебном лагере. Поразмыслив, пришел к выводу, что в пору моих лихорадочных поисков путей к свободе я, вероятно, не задумываясь присоединился бы к любой группе, которая вовлекла бы меня в борьбу и предоставила оружие, даже не вникая особенно в ее идеи и лозунги. Следовательно, я мог оказаться и в НСЗ — при одной этой мысли меня охватила дрожь; особенно ужасало меня то, что я и в самом деле мог поверить в их правоту и, более того, находясь с ними, обязан был в нее поверить, но, случись это, стань я на защиту столь ненавистных и враждебных мне позиций, очутись я среди этих людей, со временем меня все равно стало бы преследовать чувство вины, вытекающее из самого факта сотрудничества с группировкой, которая в своем стремлении устранить политических противников не останавливалась даже перед предательством. Но в первые дни моих поисков я ничего об этом не знал. Чтобы разобраться в ситуации, мне нужно было время и люди, которые разъяснили бы мне цели и стремления различных подпольных группировок, чтобы я смог сам сделать выбор. За меня решил случай, и я оказался на стороне Монтера, но случай мог толкнуть меня и в лагерь Волка, сделать сознательный выбор я был тогда еще не в состоянии. Мне просто повезло, я находился среди тех, кто боролся честно и бескомпромиссно, чья программа не вызывала возражений, и это давало мне огромное внутреннее удовлетворение.
Наконец на перроне появился Монтер. Сперва в толпе суетящихся пассажиров я заметил его баварскую шляпу с цветком эдельвейса, а затем продолговатое лицо и глаза, глядевшие в сторону часов, под которыми я стоял. Но вот он меня увидел, махнул рукой и стал пробираться между чемоданами и узлами, между заполнившими перрон пассажирами, а очутившись передо мной, многозначительно кивнул:
— Все в порядке, Хмурый. Через десять минут ты будешь в пути.
— Найти бы только место в купе. Похоже на то, что сегодня будет страшная давка. Не могу же я с таким грузом ехать на подножке.
Монтер стоял передо мною, стройный и высокий, со сдвинутой, как всегда, на затылок шляпой, и улыбался.
— Не будешь ты ехать на подножке, mon ami, — сказал он, вынимая изо рта сигарету. — Ворон постарается найти для тебя место в купе.
— Ты всегда обо всем помнишь, старина.
Монтер рассмеялся:
— Нет, не всегда. Сегодня я сделал ошибку, которая могла оказаться роковой. Это скверно. В последнее время я что-то часто стал забывать о том, что в нашем деле нельзя делать промахов, если, конечно, мы хотим дожить до победы…
— Не будем об этом говорить.
— Я должен был тебя предупредить.
— Да.
Монтер взглянул на часы.
— Поезд опаздывает, черт бы его взял! Так хочется, чтоб все это было уже позади.
— Мне тоже, дружище.
— Через четыре часа будешь на месте.
— Да. Если не нарвусь на кого-нибудь по дороге.
Монтер кивнул головой и после минутного молчания сказал:
— А ты поменьше думай. Нашел время об этом думать.
— Должен признаться, иногда я сыт всем этим по горло.
— Не только ты. Каждый из нас мечтает о той поре, когда наконец можно будет спокойно плюхнуться на задницу.
Я улыбнулся — неожиданно мне пришло в голову все то, о чем я передумал, ожидая Монтера, меня развеселило его наивное желание, и вдруг я понял, что, даже когда кончится война и оккупация, мы еще долго не сможем, как он выразился, «спокойно плюхнуться на задницу». Период борьбы за независимость окончится — это верно, но одновременно начнется нечто куда более сложное: борьба за власть в стране, разделенной на атакующие друг друга лагери, борьба напряженная и острая, в чем мы уже имели случай убедиться на собственной шкуре, — не будет оккупантов, но останутся люди из НСЗ, останемся мы да еще кое-какие группировки, в зависимости от развития политической ситуации кто-то из нас — или они, или мы — должен будет сложить оружие, однако я знал, что ни та, ни другая сторона не уступит своих позиций без борьбы, а следовательно, пройдет еще немало времени, прежде чем исполнится желание Монтера, да и многих людей, мечтающих наконец покончить со всем этим и начать мирную жизнь.
Я смотрел на Монтера и видел, как на губах его появляется исполненная горечи улыбка.
— Уже во второй раз, — сказал он, — во второй раз в сочельник ждут меня дома жена и дети, а я провожу этот вечер на вокзале и совсем не уверен, увижу ли их еще когда-нибудь…
Я молча кивнул и бросил взгляд на запруженный людьми перрон, на присыпанные снегом пути, бегущие в сторону белых и холодных холмов, окружающих со всех сторон этот город, а потом — на усеянное звездами небо, чистое и гладкое, как ледышка. Мороз с каждой минутой крепчал, я поднял воротник и тщательно обмотал шарфом шею, на лацканы пальто лег иней, руки совершенно одеревенели, и мне пришлось поспешно их растирать, чтобы вернуть пальцам обычную гибкость.
— Теперь уже осталось недолго, — сказал Монтер.
— Что — недолго?
— Скоро все это кончится.
— Безусловно. Поэтому и было бы очень глупо влипнуть именно сегодня…
Монтер наклонился ко мне и тихо добавил:
— Мы выбрали самое лучшее время. А это гарантия успеха.
— Да. До сих пор все сходило удачно.
— И сегодня сойдет.
Я пожал плечами.
— Впрочем, это не имеет никакого значения. Все равно дело надо довести до конца. Неизвестно только, зачем мы так много об этом болтаем.
Монтер снова улыбнулся:
— Мы просто устали, дружище. Наверно, поэтому.
Монтер был прав — мы устали, очень устали, все это длилось слишком долго, и мы не знали, сколько еще продлится, того и гляди, сами себя доконаем, нервы уже стали сдавать, еще немного, и я, наверно, пристрелил бы Ворона, его спас случай и то, что во мне теплилась какая-то надежда, что не все потеряно, но в следующий раз при подобных обстоятельствах нервы могут не вынести напряжения, и тогда действительно всему конец, значит, следует постоянно помнить об этом, я должен все время помнить, что в трудную минуту нас может выручить только спокойствие и присутствие духа.
Монтер вытащил пачку сигарет, я взял одну. Он зажег спичку и дал мне прикурить.
— Ну что за чертовщина с этим поездом?
— Целый день валил снег. Наверно, заносы. Застрял в сугробах и теперь еле ползет.
— А время летит.
— Летит. И нас в любую минуту могут накрыть.
— Сегодня облавы не будет.
— Ты убежден в этом?
— Есть сведения из верного источника.
— А Волк?
— Что — Волк?
— Если он столкнется с нами на перроне, мы засыпались.
— Мои ребята не спускают с него глаз. Если он вздумает выйти на перрон, нас предупредят.
— А тут даже негде спрятаться.
— Не волнуйся, Хмурый. Не так уж он опасен, чтобы нам от него прятаться.
— И все же. Он ведь стрелял в тебя.
— Сегодня не осмелится.
— Он может натравить на нас полицию.
— Сегодня это исключено. Он так пьян, что света божьего не видит. А если даже и выползет на перрон, все равно не заметит нас в такой толчее.
— Ладно. В принципе это не имеет значения. Так или иначе, придется до прихода поезда торчать здесь…
— Да, черт побери! Это верно.
Мы разговаривали полушепотом — ни время, ни место не способствовали свободному обмену мыслей. Если бы я открыл Монтеру все то, о чем так часто думал, что казалось мне запутанным и туманным и что я с таким трудом пытался уяснить для себя, он, скорее всего, счел бы меня чудаком, человеком сложным и непонятным, резко отличающимся от всех до сих пор известных ему людей, совершенно не способным воспринять самые простые и очевидные истины, — ничего удивительного, нас объединяла общая цель, но шли мы к ней разными путями. У Монтера было уже то преимущество, что он был на несколько лет старше меня, начал свою сознательную жизнь в другое время и в совершенно иных условиях, чуть ли не с детских лет принимал участие в революционном движении. Тем самым судьба уберегла его от ловушек, в которые я так ловко мог угодить по неведению, из-за плохого знания действительности и слабых с ней реальных связей — ведь до войны я жил вдали от людей, среди книг, красок и полотен, уже созданных мною и тех, что мне еще предстояло создать, в то время для меня существовал лишь мир собственной безудержной фантазии и я пребывал в каком-то полусне. Меня разбудили и вернули к реальной жизни отзвуки ружейных выстрелов, я увидел на улице окровавленных старцев, над которыми измывались с циничным хладнокровием; а однажды толстый фельдфебель в мундире feldgrau ударил меня по лицу и столкнул с тротуара на мостовую — и я в первый раз испытал всю горечь унижения; впрочем, это было лишь первое звено в длинной цепи унижений, первая капля в чаше, которая переполнилась так быстро, что вскоре я почувствовал в себе бешенство раба, жаждущего расплаты со своим поработителем, а осознав это, готов был на любой шаг, лишь бы снова почувствовать вкус свободы, отстоять свое человеческое достоинство, непрестанно подвергаемое столь тяжким испытаниям.