Давид Фонкинос - Воспоминания
Однажды утром в дверь нашего номера постучал отец. Я только начал засыпать и пребывал в блаженном состоянии погружения в небытие. Отец стоял на пороге, на нем лица не было. Он хотел было войти, но тут заметил обнаженное женское плечо, чуть прикрытое простыней. Он сделал шаг назад. Женское присутствие сбило его толку.
— Что случилось? — спросил я, испугавшись.
— Я больше не могу. Ты не берешь трубку. Понимаешь, положение отчаянное.
Он произнес это очень быстро, без пауз, как человек, который долго сдерживался. Слова рвались сами, как глоток воздуха врывается в легкие, когда переводишь дыхание. Я в свою очередь взглянул на обнаженное плечо и вышел в коридор, прикрыв дверь.
— Я собирался приехать.
— Но когда? Когда?!
— Послушай, успокойся…
— Ты не имеешь права так со мной разговаривать! Я твой отец.
— Я знаю… И все же успокойся.
— Нет, я не успокоюсь! Какого черта ты бросил меня одного в этом дерьме?
— Не понял?
— Это же твоя мать. Да тебе вообще ни до кого дела нет!
Я понимал, что он так говорит от нервного переутомления. Мне страшно хотелось дать отпор отцу, но я находил ему оправдание. Я понимал лучше чем когда бы то ни было, насколько мои родители эгоистичны. Отец никогда не находил ни времени, ни желания отвечать на мои детские вопросы, не пытался вникнуть в мои юношеские проблемы — а теперь меня судит. Мне хотелось ему сказать, что мы не в ответе за своих родителей. Но я понимал также, что его ярость направлена не на меня. Просто он искал, за кого ухватиться в том водовороте, что тянул его ко дну, а я был единственный, к кому он мог обратиться. Мне не хотелось взваливать на себя это бремя. Я переживал первые моменты счастья и решил не сдаваться, но отец сказал:
— Если она умрет, ты будешь жалеть об этом всю свою жизнь.
— Нельзя говорить такие вещи! Это гнусно!
— Прости… я не хотел…
В несколько фраз разговор был исчерпан. Мы оказались в тупике. Я помялся, потом буркнул:
— Ну хорошо, поехали.
— Спасибо, — вздохнул отец с облегчением.
Я вернулся и наспех оделся. Луиза делала вид, что спит. Я сделал вид, что верю, будто она в самом деле спит. Как же не хотелось никуда ехать! В первые дни любви каждая минута разлуки бессмысленна и невыносима. Так же немыслима, как, скажем, человек без головы.
Мы с отцом сели в машину. Надо мной буквально рок какой-то: опять ужасная ситуация, и опять когда я сутки не спал. Со стороны казалось, что я сама покладистость, но я просто был без сил. Едва мы тронулись, отец смягчился. Ко мне в гостиницу он приехал, кипя негодованием. Но видимо, теперь ему сделалось легче, и он стал почти медоточив. Совершенно невозможный человек: от ярости до заискивания один шаг. Теперь он никуда не спешил и задавал мне массу вопросов про мою личную жизнь, про женщину, которая со мной спала. Я сказал, что это та самая девушка, что подошла к нам на похоронах. Отец ничего не помнил. Еще несколько дней назад он пожимал ей руку — а теперь все забыл. (Нет, с ним явно было не все в порядке: Луизу забыть невозможно.)
Я подумал, уж не поместить ли отца в ту же больницу, что и маму. Хорошо хоть я пока в здравом уме, несмотря на то, что являюсь плодом этого союза. Ну ладно, я, конечно, перегибаю палку. До того, как у них у обоих снесло крышу, они были эталоном стабильности, если не сказать занудливости. Так что недавним событиям можно было, пожалуй, даже радоваться. Возможно, они просто играли в безумие, прячась от пустоты. Все это был маскарад стареющих и боящихся старости людей.
Оказалось, что Страховое общество Министерства образования имело в Париже три реабилитационных центра для лечения нервных заболеваний. В каждом центре было по сотне больничных мест, никогда не пустовавших. Выходит, система народного образования не только занималась образованием молодежи, но также плодила неврастеников и душевнобольных. Отец сказал, что маму сначала собирались увезти в клинику Ван Гога, но потом передумали и отвезли в ту, что носит имя Камиллы Клодель. Мне показалось кощунством называть психиатрические клиники именами таких людей. Один — художник, сошедший с ума и отрезавший себе кусок уха, другая — скульптор, проведшая в психлечебнице больше чем полжизни. Хорошенькая перспективка. Почему бы не придумать что-нибудь жизнеутверждающее: например, Пикассо или Эйнштейн? Если я когда-нибудь сойду с ума, я бы не хотел попасть в клинику, носящую имя человека, потерявшего разум или, хуже того, покончившего с собой. С таким же успехом можно назвать больницу, вытаскивающую людей с того света после аварий, именем Джеймса Дина[21]. Отца, казалось, это обстоятельство нисколько не смущало.
— Для меня Ваг Гог — это ирисы. От них веет красотой и надеждой. И потом, он же был преуспевающий художник… Ты видел, сколько стоят его картины?
— Хм… только умер в нищете.
— И тем не менее… Для меня в этом и есть надежда на будущее.
Я почувствовал, что лучше не спорить. Возможно, в чем-то он прав. Имя Ван Гога действительно вызывает положительные ассоциации: скажем, признание после смерти.
Отец легко нашел место для парковки и от этого, как всегда, пришел в хорошее расположение духа. Пожалуй, удачную парковку можно было отнести к трем его главным рецептам счастья. В определенном смысле это было символично — отец всегда стремился к упорядоченности. Я критикую его за такие мелочи, но ведь каждый радуется жизни как умеет.
Я боялся узнать правду. В последний раз, когда я видел маму, она была сама на себя не похожа. Это показалось мне ужасным. Встречались мы редко, да и близки особенно не были, но, как это ни глупо, я оставался ребенком, которому нужно, чтобы мама была мамой. То, что она теряет рассудок, выбивало у меня почву из-под ног. Я сделал все, чтобы оттянуть нашу встречу. Никто не усмотрел в том, что я не навещаю маму, свидетельство моей любви. Теперь я стоял перед дверью палаты, подняв руку, готовый постучать. Но никак не мог решиться. Моя рука замерла на полдороге, как струсивший малодушный солдат. Отец в последний момент передумал идти со мной.
— Знаешь, пожалуй, лучше, чтобы ты пошел один.
Я тихонько постучал. Никакой реакции. Я открыл дверь и вошел. Мама спала в необычной для нее позе. Судя по всему, ее накормили таблетками, и она была в забытьи. Она лежала на спине, абсолютно ровно, а раньше всегда спала на боку. Впрочем, я ошибся. Как только я сел около кровати, мама открыла глаза. Странным способом — сначала один, потом другой. Оказывается, она не спала. Она была абсолютно спокойна, как, например, воскресным утром в феврале. Она повернула ко мне голову и радостно улыбнулась.
— Здравствуй, мама, — сказал я.
— Здравствуй, мой дорогой.
Тут я почему-то расчувствовался. Я видел, что мама тоже. На нас обоих снизошла нежность — как будто она терпеливо ждала нас на краю пропасти. Я понял, что мама вовсе не сумасшедшая. Просто она боится жизни. Своей собственной жизни. Как маленькая девочка боится темноты.
— У тебя все хорошо? Я знаю, ты встретил девушку.
— Да. Ее зовут Луиза.
— Тебе это покажется странным, но я очень хорошо себе ее представляю.
— Надо было принести ее фотографию… Я знаю, я давно должен был прийти к тебе.
— Да нет, все нормально. Это просто отец твой паникует. Я сразу поняла, почему ты не приходишь.
— Правда?
— Ну конечно. Я все поняла. А еще я поняла, что я не сошла с ума. Особенно когда увидела здешних психов. Я же вижу: я не такая, как они.
— Как я рад это слышать.
— Пока что я отдыхаю. Пытаюсь выбросить все из головы. Хочу вернуться домой. Кто-то же должен заниматься твоим отцом. Он сильно меня беспокоит.
— Да, он странно себя ведет в последнее время.
— Я сказала ему, чтобы не сидел дома, выходил куда-нибудь, пока меня нет… Не помогло… Говорит, душа не лежит… Он не понимает, что мне было бы легче, если б он был чем-то занят, а не сидел тут, вцепившись в меня… с похоронной физиономией.
— Он страшно беспокоится.
— Я знаю. Все о чем-нибудь беспокоятся.
Мы помолчали какое-то время. Потом я сказал, что рад, что ей лучше. Что это большое облегчение.
— Приходи в следующий раз с Луизой, хорошо? — предложила мама.
— Она должна вернуться в Этрета. Каникулы кончаются. Но вероятно, она снова приедет на Рождество.
— Вот и отлично. Береги ее. Девушка, в тебя влюбившаяся, не может не быть замечательной…
Я долго думал над этой фразой и теперь хочу снова ее написать: «Девушка, в тебя влюбившаяся, не может не быть замечательной». Мама никогда не баловала меня ни нежностью, ни похвалами. Я пришел в такое волнение, точно она, после долгих лет эмоциональной сухости, вдруг сказала, что любит меня. Как это глупо — все время ждать родительской любви; стоит бросить вам косточку, и вы уже радостно виляете хвостом. Я поцеловал маму и вышел. До чего же приятно было поболтать с ней вот так. У меня сложилось впечатление, что вопросы, которые она мне задавала, были продиктованы подлинным интересом, а не механической материнской заботой. Потом весь день, вспоминая нашу встречу, я говорил себе, что хорошо бы, если бы эта нежность была настоящей, а не следствием психотропных средств.