Манес Шпербер - Как слеза в океане
Он пришел в себя. Это пробуждение было иным, нежели предыдущие. Теперь он отчетливо понимал, что жив. И хотел пить. Он мог двигать руками. Вот они коснулись друг друга. Вот его тело, оно болит. Он жив! И лежит уже не на каменном полу и не на глине. Руки продолжали двигаться. Нащупали что-то знакомое. Это была постель, простыни. Он хотел открыть глаза: простыни наверняка были белые.
Он слышал шум, но глаза не открывались. Болели веки. Он медленно разлеплял их, точно на них лежал груз, горки маленьких камешков.
Наконец он увидел свет. Свет был желтым и таким ярким, что ему пришлось снова закрыть глаза. Но он хотел видеть.
И увидел: это солнце в зеркале большого шкафа. А в солнечном свете движутся какие-то тени. Он различил два тела: одно было совсем голым, другое в офицерском мундире. Шум раздавался теперь совершенно отчетливо. В зеркале, за пределами солнечного пятна, он разглядел спинку своей кровати, белые простыни, а на них что-то, какая-то мешанина красок: зеленоватой, черной, ярко-красной. Это был он сам. Он увидел свои ступни, ноги и бедра, но дальше зеркало кончалось, а с ним кончалась и картинка. Он прикрыл руками срам.
Он был жив. Он слышал шум. Он хотел пить.
Эта женщина была его ученицей. Она была влюблена, любила его в свои семнадцать лет, как способна любить лишь зрелая женщина, которую уже пугают годы.
Она вышла замуж. Ее муж был командиром отряда, наводившего порядок в городе. Это она спасла Пала. Его тайком доставили к ней в дом. Было раннее утро, когда муж, старший лейтенант, вывел ее из спальни и повел в бывшую детскую, точно собираясь сделать ей рождественский сюрприз. В комнате ее сначала ослепило солнце: шторы не были задернуты.
— Вот он, твой бедный учитель. Не слишком-то он смахивает на красавца. — И тут она увидела Пала. Он, совершенно обнаженный, лежал на той постели, на которой она провела столько бессонных ночей, мечтая о нем. Она никогда не думала, что человеческое тело можно так изувечить. От этого страшного зрелища она бросилась к мужу, как бы ища защиты.
Несколько недель спустя эта женщина помогла Палу бежать из Венгрии.
— Все еще ничего? — спросил Пал. Йозмар задремал было, но тут же проснулся.
— Нет, ничего. Но время еще не вышло.
— У них там давно уже начался день. Могли бы подумать о том, что и в капиталистических странах тоже скоро наступит день и что…
Йозмар взмахнул рукой, прерывая его: раздались позывные, и он стал быстро записывать текст. Он уже видел, что это не тот текст, которого с таким нетерпением ожидал Фламм, — шифр был старый, довольно простой. Краткое сообщение, не имевшее прямого отношения к партии немецких коммунистов.
В комнате было только одно небольшое, плотно занавешенное окно. На улице, наверное, уже совсем светло. Но им пока не дано этого увидеть. Надо ждать.
От всего, случившегося с ним в подвале гостиницы «Хунгария», Пал оправился довольно быстро. Воспоминание о тех девяти днях и ночах скоро стало довольно расплывчатым; отчетливо помнились только мучительная жажда и та картина в зеркале. Он ненавидел это воспоминание и скрывал его от всех, а ту боль, которую оно вызывало, и от себя самого.
Было и еще одно воспоминание, столь же болезненное, но на этот раз не связанное с физическими ощущениями.
Пал был в России. Там он тоже прекрасно зарекомендовал себя, воевал почти на всех фронтах гражданской войны и продвигался все выше. Под конец он входил в узкий круг ближайших сотрудников главкома Красной Армии, которым восхищался настолько, что порой замечал, что повторяет его жесты.
Пал был послан с важной миссией в Китай и внес свой немалый вклад в победу южных армий. Однако он скоро убедился, что та политика, которую ему предписывала Москва, неминуемо приведет к разгрому китайской революции. Так же считал и основатель Красной Армии, к тому времени уже оттесненный в оппозицию.
Пал принял его сторону и был отправлен в ссылку вместе с ним. Там его посадили в изолятор. Через год он написал покаянное заявление, в котором отрекался от оппозиции и ее вождя. Его вызвали обратно в Москву. Здесь его заставили написать еще несколько заявлений — и забыли о нем. На восемь месяцев. Товарищи, с которыми он встречался на лестницах своей гостиницы, ежедневно давали ему понять, что не знают его. Они видели его, но не узнавали.
Наконец его вызвали. Ему оказали величайшее доверие, пригласив на интимный ужин в кругу вождей партии во главе с победителем. Пили кавказское вино, пить которое привык только сам победитель. Казалось, никто не сомневался, что их будут спаивать, пока они не свалятся под стол. Пал был совершенно уверен, что победитель только и ждет, чтобы он напился. Победитель был недоверчив и любопытен. Его лицо было уже красно от вина, и оспины тоже стали темно-красными и больше не уродовали его.
— Думаю, в Алма-Ате жизнь у вас была не очень приятная? — услышал Пал обращенный к нему вопрос. Он взглянул на шевелившиеся от смеха усы и ответил:
— Да, и в Алма-Ате, и в изоляторе жизнь была не очень приятная.
— А здесь вам живется лучше? — продолжал победитель, слегка наклоняясь к нему. Его голос звучал по-отечески мягко.
— Это все, что вы хотели у меня узнать, дорогой товарищ? — ответил Пал вопросом на вопрос, подражая акценту, с которым победитель до сих пор говорил по-русски. Он с удивлением заметил, что встал со своего места, и подумал: я действительно пьян.
— Нет, не все. Расскажите, как вы жили в Алма-Ате. Как он себя чувствовал, как ему там понравилось, — произнес победитель очень спокойно. И лицо его больше не было красным. Пал рассказал, снова предав своего вождя и друга. Его слушатель часто смеялся. Сначала этот смех был ему противен, но потом Пал уже ожидал его. Он даже был нужен ему, как клоуну — пощечина, говорил он себе. Он рассказывал и пил, пока не напился до бесчувствия.
Позже он не мог вспомнить точно, что именно говорил. Но воспоминание о той ночи, после которой его вновь стали узнавать самые забывчивые, отзывалось болью, которую он старался, но не всегда мог утишить.
И как бы высоко он с тех пор ни забирался, он сохранил за собой право, заработанное той ночью: быть шутом.
Лишь очень немногие знали, сколь значительный пост занимал он в германской партии. Товарища Фламма всегда можно было найти в Доме партии. Там у него был маленький кабинет в редакции партийной газеты. Он считался заместителем редактора по внешнеполитическим вопросам.
— Все еще ничего? — спросил Пал.
— Нет, — ответил Йозмар. — А что, это так срочно? Сообщение должно поступить именно сегодня?
Пал насмешливо взглянул на него. Йозмар его не любил. Кроме того, его приход противоречил правилам конспирации. Ради соблюдения этих правил Йозмару пришлось полностью переменить образ жизни. Он больше не встречался ни с кем из членов партии, живя тихой жизнью мелкого предпринимателя, в тени которой вел свою тщательно скрываемую работу. Любые посторонние связи были опасны, и такой человек, как Фламм, должен был не только знать, но и соблюдать это правило.
Наконец раздались позывные. Текст был коротким. Он и сам смог расшифровать его:
«На ФБ В: 27 ответ не нужен. Никаких изменений. Конец».
Йозмар передал послание Фламму и начал быстро разбирать рацию. Пал перечитал листок несколько раз. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить, что он и не ждал иного ответа. Он знал, что для него все кончено. Возможно, теперь обойдется без этого промежуточного этапа, изолятора, ведь на сей раз он ничего плохого не сделал: его просто вызовут в Москву и забудут. Время от времени кто-нибудь будет заходить к нему и приносить тексты для перевода. Совсем умереть с голоду ему не дадут.
Он смотрел на Йозмара, ловкими, уверенными движениями убиравшего свою технику, и думал, рассказать ему или нет, чтобы хоть один человек здесь знал, почему товарища Фламма так быстро забудут.
Если бы он сказал этому красивому светловолосому парню: «Я просил их разрешить нам этой же ночью изменить линию партии, чтобы с утра открыто обратиться к руководству СДПГ и профсоюзов с предложением: оставить всякую полемику и заключить честный союз для борьбы против общего врага. Но мою просьбу отклонили. „Никаких изменений“. Мы неудержимо катимся в пропасть. Если бы там согласились, все еще можно было бы спасти. Что сказал бы на это непоколебимый товарищ Гебен? Наша линия, сказал бы он, правильная. Она же не могла вот так вдруг взять и стать неправильной. А зачем тогда ее менять? И мне пришлось бы признать, что я поздно, слишком поздно спохватился, что я слишком долго был трусом. Теперь у меня уже нет никакого права на пафос».
Пал поджег листок и смотрел, как он догорает в пепельнице.
— Послушай-ка, что это? — спросил Йозмар. Они прислушались к грохоту, который донесся из-под земли, приблизился и быстро затих.