Манес Шпербер - Как слеза в океане
— Да, кое в чем ты прав, но что-то все же надо делать. Или ты не хочешь ничего делать?
— Хочу, и поэтому мы будем бастовать, когда наш профсоюз скажет: бастуйте!
— Но он же не говорит этого, когда время уже настало?
— Значит, оно еще не настало! Это ясно!
— Ничего не ясно! ВОНП[36] сейчас не желает вступать в борьбу, а ты в один прекрасный день проснешься, а в Германии — фашистский режим!
— Нет, я в это не верю.
— Я вообще считаю, — прибавил другой, — что лучше проснуться живым при фашистском режиме, чем сдуру погибнуть по приказу ваших так называемых вождей из КПГ[37]. Вон Бисмарк: хоть и принял свой крутой закон о социалистах[38], а с немецким рабочим классом так ни черта и не справился. Так и Гитлер об него себе лоб расшибет. Тут главное — хладнокровие и дисциплина.
Дойно отошел от них. Поезд двинулся дальше по расписанию.
Ночь была светлая, деревни и городки, мимо которых проносился поезд, четко выделялись среди ландшафта. Иногда какой-нибудь белый домик выделялся из остальных и, казалось, бросался навстречу поезду. В некоторых окошках горели слабые огни. Но поезд бежал всего светлого, все ускоряя ход, чтобы скорее миновать эти дома.
Германия спит, подумалось Дойно. Чепуха, эта страна давно потеряла сон. В эти ночные часы происходят события, способные достигнуть такого размаха, какого никто из тех, кто сейчас задумывает их или готовит, не в состоянии даже себе представить. Шестьдесят пять миллионов человек! Если хотя бы один миллион из них сегодня понимает, что должно произойти завтра, то каждый час наступающего дня будет стоить нескольких лет. Все, что мы делали до сих пор, было лишь подготовкой, репетицией, маленькой разминкой: через несколько часов состоится главный экзамен.
Выглянув в окно, он словно опять стал ребенком, как в детстве, повторилась чудесная иллюзия: поля, каменные мосты, огородные пугала, одинокие маленькие домики летели, точно описывая полукруг, а телеграфные провода опускались и снова взмывали вверх в стремительном танце.
Ребенком, вспомнил он, ему хотелось стать машинистом. И даже если бы на рельсах перед ним появился сам старый кайзер и закричал: «Стой!», он бы все равно поехал дальше, туда, далеко-далеко, где царит одна лишь справедливость.
Только во время войны он начал понимать, что такого «далека», где царила бы одна справедливость, просто нет, что ее нужно создавать самому, везде, где есть в ней потребность.
И машинист, который сегодня вел этот поезд, тоже требовал справедливости, но ничего или почти ничего не желал для нее сделать. Ему просто хотелось, чтобы она настала, но создавать ее самому было страшно.
Поэтому поезд шел.
2В эту ночь многим казалось, что время движется слишком медленно. Они то и дело просыпались, вглядывались в темноту, вслушивались в тиканье часов, становившееся все громче и отчетливее.
В эту ночь двое молодых людей стояли перед запертой дверью подъезда.
— Теперь-то ты убедишься, что из всех ваших затей выходит один только пшик, покричали да и хвост поджали. Кто на самом деле хочет бороться, тот идет к нам, — сказал один. На нем была коричневая рубашка и новенькие высокие сапоги, от которых он не мог оторвать глаз.
— Нет уж, вот тут ты кругом не прав. Завтра сам увидишь. Социалисты — да, они точно бороться не умеют. А мы боремся. Да здравствует Москва!
— Да здравствует Гитлер, вот что я могу тебе ответить, ни шиша у вас не выйдет!
— Выйдет!
— Хорошо, но если не выйдет и ты окончательно в этом убедишься, то переходи к нам. Нам скоро настоящую форму выдадут. А сапоги мои видал? На, возьми еще сигарет, бери больше, нам их бесплатно дают. Нам все дают. Ну как, Густав?
— Нет уж, у вас там одни убийцы рабочих да прислужники капиталистов.
— Да ты чего, Густав, ты на меня погляди: я, что ли, прислужник капиталистов? Ты же меня знаешь.
— Ну, ты, может быть, и нет, зато другие…
— Другие, другие! Ты лучше зайди разок к нам, все сам и увидишь. Тебе же самому надоела эта ваша трепотня — международный пролетариат, японский империализм, да здравствует Москва! Москва тебе, Густав, ничего не даст.
— Ну, я не знаю, — протянул Густав. Он отпер дверь подъезда. Курить было приятно. В таких сапогах, как у Фрица, человек, конечно, имеет совсем другой вид. Черт знает что, ничего не поймешь. Если завтра снова ничего не выйдет, позору не оберешься, подумал Густав. Надо бы дать Фрицу хорошего пинка, да так, чтобы он полетел вверх тормашками вместе со своими сапогами, думал Густав, глядя на приятеля, поднимавшегося по лестнице впереди него и напевавшего «Хорста Весселя»[39]. Но он слишком устал от болтовни, к тому же ему очень хотелось есть.
В эту ночь женщины не спали. Они будили мужей, чтобы еще раз попытаться уговорить их.
— Смотри, Вилли, чтобы опять не вышло «недоразумения», как ты потом всегда говоришь. Ты бастовать не будешь! Пусть другие суют голову в петлю, если хотят. У тебя жена и трое детей, и одному из них нужен врач и литр молока каждый день. Ты бастовать не будешь!
— Ну что ты пристала, все будет в порядке.
— Вот чтобы все было в порядке, я и говорю: ты бастовать не будешь!
— Ну хорошо, — произносит муж, просыпаясь окончательно, — я бастовать не буду, но, с другой стороны, это не дело: один раз урезали зарплату, потом еще раз, потом еще, а мы все терпим.
— Только не начинай опять про зарплату. Что ее сокращают, я знаю. Подумай лучше, какая тебе будет польза от ее повышения, если тебя выкинут на улицу.
— Не выкинут, и вообще отстань от меня. — Он встает и ощупью, стараясь не разбудить детей, пробирается в кухню, чтобы выпить стакан воды. Вода теплая, и вкус у нее противный. А жена, лежа в постели, все говорит и говорит. Черт знает что, думает он и выплевывает воду в раковину.
— Как тогда, помните? — спросил самый маленький из троих.
— Да, девять лет назад мы тоже выкапывали оружие. Но на этот раз у нас будет настоящее дело.
— Кто ж его знает? — отозвался третий. — Может, на этот раз нам придется закопать его еще скорее, чем тогда.
Наконец они достали сверток. Ткань была влажная; они развязали узлы и нащупали под газетой револьверы. Придя домой, занялись их чисткой. Один из них разгладил старую газету и начал читать.
— Да, — сказал маленький, — если бы мы тогда знали то, что знаем сейчас.
— Боюсь, что сейчас мы знаем еще меньше, чем тогда!
— Тебе бы вечно все изгадить! — И все рассмеялись. Приближался рассвет.
Той же ночью.
Герберт Зённеке сидел за своим письменным столом, «чистился». Уничтожал старые бумаги, хранить которые больше не было необходимости, и приводил в порядок остальные. Их нужно было перенести в надежное место. Наступающий день мог создать совершенно неожиданную ситуацию, в которой даже его неприкосновенность как депутата рейхстага не поможет. Он не чувствовал усталости, хотя день вчера выдался не из легких. Все было тщательно продумано, и теперь все его мысли были заняты лишь предстоящей работой.
Он заметил Герту, лишь когда она встала прямо перед ним. Как она вошла, он не слышал.
— Ты не спишь? — спросил он тем равнодушным тоном, который установился между ними уже довольно давно.
Она не ответила. Он снова углубился в работу. Она стояла рядом, и он не знал, смотрит она на него или нет.
— Все это надо сжечь еще сегодня, — сказал он.
Она наклонилась, чтобы поднять клочок бумаги, упавший рядом с корзиной.
— Спасибо! — поблагодарил он ее. — Что ты стоишь, садись.
Она осталась стоять. Он понял, что она собирается сообщить ему что-то важное и что каждое слово этого сообщения уже давно у нее наготове. Он ждал, постепенно теряя терпение, но она все стояла. Наконец она заговорила:
— Ты не думаешь, что нам давно пора развестись? Мы женаты скоро восемнадцать лет — по-моему, более чем достаточно. Я тебе уже давно не нужна, у тебя есть молодая любовница.
Он не поднял взгляда, но знал, что она плачет — по привычке тихо, почти без слез. Наконец она снова овладела собой и заговорила:
— Дети тоже на твоей стороне. Я для них слишком стара. А ты, ты появляешься здесь в лучшем случае раз в месяц. Они видят, что ты презираешь меня. С твоей любовницей они легче находят общий язык, чем со мной. Когда мы женились, я была моложе тебя. Теперь ты — молодой мужчина, а я стала старухой.
— Ты читала сегодняшнюю газету, Герта? По-твоему, сейчас самый подходящий момент затевать этот разговор?
Она стояла перед ним в старом, застиранном халате, который он подарил ей когда-то. В нем она казалась еще выше ростом и худее, чем была. Она оттого так быстро постарела, что я вел такую жизнь, пришло ему в голову. Он встал и пододвинул ей стул. Когда он тихонько положил руку ей на плечо, чтобы усадить на стул, она вздрогнула. Наконец она села.