Борис Екимов - Прощание с колхозом
– Своего не будешь иметь, сбирайся – и на попов баз, на кладбище, – указывает Фома Тимофеевич Жармелов перстом на хуторской погост.
– Работаем, трудимся, вот и живем, – вторит ему Василий Андреевич Вьючнов, ему нынче восемьдесят четыре года. – Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать.
Просторные левады, подворья, где хрюкают свиньи, гребутся куры да плещутся в луже утки. Овечки да козы – в степи, на попасе. И все это – труды и труды. Копать и полоть, поливать, чистить, сено косить, возить дрова. А ведь годы немалые: семьдесят, восемьдесят…
Где-то дети – далеко ли, близко. Приезжают налетом. У них свои заботы. А хозяйство, которому отдана жизнь (раньше колхоз имени Буденного, теперь – «Голубинский»), – какая от него помощь своим ветеранам? Тут ответ один: никакой. Вспахать ли огород, сено привезти, дрова. На себе не потянешь. Не поможет тебе управляющий, а директор и вовсе. Кланяйся трактористу, готовь бутылку ли, две. А водку нынче на хутор редко привозят. И стоит она – две тысячи рубликов. Вот и приходится расплачиваться овечкой ли, козой. А по-другому никак. Бутылка, бутылка, бутылка… Горсть зерна, что выдают пенсионерам, – что от нее проку? Двух курят прокормить? Надо? Привезут. Но готовь за бутылкой бутылку. Принимай да побаивайся. Ведь ворованное. Поймают – будешь отвечать.
Восьмидесятилетняя Евлаша не стала было свинью держать, мочи нет. За год в хуторской магазин не привезли ни жиринки. Снова пришлось свинью заводить в восемьдесят лет. Какая уж тут Америка, какая Европа, какие качелики. Как сказал Василий Андреевич: «Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать». Это по-нашему.
Когда Акулина Яковлевна рассказывала о больнице, о советах доктора, то нет-нет да и прикладывала руку к иссохшей груди.
– Болит? – спросил я.
Она кивнула. Хотя о чем было спрашивать, погляди – и увидишь.
– Лекарства надо пить, – посоветовал я.
Собеседница лишь вздохнула в ответ.
Фельдшерский пункт на хуторе третий год уже на замке.
Дай мне бог ошибиться, но, кажется, этой зимой он рухнет, а к лету его растащат. А ведь дом еще хороший, старинный, как на Дону говорят, круглый, казачий дом. Прежде ему каждый год делали небольшой ремонт: подмазывали фундамент, красили, доску-другую прибивали. И он стоял, приглядный, уютный. Старый Вьючнов последнюю фельдшерицу вспоминает добром. Она делала ему уколы, после которых он чуял себя здоровым: «Буравлем ходил». Нынче, когда «прихватит что-то внутре», он лечится… Рука не поднимается, да и читателя жаль, так что умолчу я, чем лечится восьмидесятичетырехлетний Василий Андреевич, когда у него прихватит «что-то внутре».
– Хочешь – болей, хочешь – нет, – говорит Фома Жармелов. – В ту весну я без сознания больше суток лежал. Приезжали, сказали – вроде инфаркт. Трогать нельзя. Больше не трогают.
– Те годы таблетки возили, – вспоминает его жена. – Много было таблеток: от головы, от кашля. А последний раз, тот еще год, привезли лишь зеленку. Хочешь – лечись ей, хочешь – курей мажь для отметки.
Не станичным, с центральной усадьбы, докторам мой укор. Что они могут сделать, имея единственную машинешку для всех забот? А дороги от станицы Голубинской к пяти ее хуторам далекие и нелегкие, там и метра асфальта нет. И что хутора… Уже станица чует новые времена: собираются закрывать как нерентабельную аптеку.
А в Большом Набатове у фельдшерского дома осыпается обмазка фундамента и, что самое главное, исчез столб, который поддерживал кровлю веранды. Теперь эта кровля висит. Ляжет снег, она рухнет и потянет за собой всю крышу дома. А тогда дом растянут в два счета. К лету останется лишь обглоданный остов. Вот он, рядом, живой пример: хуторской клуб. За год-другой от него лишь кирпичные стены остались: ни потолка, ни сцены, ни окон, ни дверей. А здание хуторской почты? В прошлом году приезжал – стояло. Не успели закрыть – остался лишь фундамент. В Евлампиевском магазин еще недавно работал, теперь – разбили. А школу там сожгли давно. Хорошая была школа. Любил я там летом на ступенях посидеть. Сидишь, весь хутор видать и всю округу. Закрыли ее – и хутору конец.
Большой Набатов умирает от такой же беды. Ни почты теперь, ни медицины. А началось все со школы.
Николай Николаевич Семерников, управляющий совхозным отделением в Большом Набатове, еще молод, но работает на этом хуторе десять лет. Сначала агрономом, теперь – в нынешней своей должности. А школа будто бы к полеводству да животноводству отношения не имеет. Но это будто бы. Семерников же знает и чует не первый год на собственной шкуре, что имеет отношение. Нет в хуторе работников для фермы и для поля, и новых, даже беженцев, сюда не заманишь, потому что с семи лет детишки должны на целую неделю отправляться из родительского гнезда на центральную усадьбу, в тамошний интернат, в котором доброго мало. Нынче осенью там не топят, и спят ребятишки под тремя одеялами.
– Уж как мы просили, – говорит Николай Николаевич, – сделайте нам начальную школу. Старая стоит. Давайте отремонтируем. Нет, говорят в районо, санэпидстанция не примет. И ведь деньги тогда были, не то что сейчас. Ну давайте, говорю, в клубе (он еще целый был), там тепло. Немного переделаем, и получится школа и квартира для учительницы. А мне районо толкует: окна низкие, света будет мало, ребенок будет нагибаться к парте и искривит себе позвоночник. Заботники… А то, что наши ребята в распутицу да в снега по месяцу то из школы не могут домой попасть, то в школу не доберутся… Мелюзга – и без матери. Какие родители это будут терпеть? А теперь и вовсе конец, никому не надо.
Это уж точно. Какая там школа, когда столб у фельдшерского пункта некому поставить. Совхоз в долгах. Сельсовет нищий. Его председатель, узнав, что я еду по хуторам, просил меня прихватить его на свои владения посмотреть. У него даже лошади нет. Главврач района, выслушав мой рассказ, мне же и пожаловался: «Те больницы и фельдшерские пункты, что работают, пора закрывать. Денег – одни долги. За лекарства, за питание, за освещение и прочее платить нечем».
Осень. Россия. Хутор Большой Набатов. Не нынче, так завтра пойдут дожди, развезет дороги. Ни проехать тогда, ни пройти. До станичной больницы, до школы лежат нелегкие версты. Автобусы сюда не забирались отродясь. Прежде добирались до станицы и райцентра водой, по Дону, рейсовым катером. Отменили его два года назад по причине нынче обычной – нерентабельность. По той же причине отменили прежде делавшую два рейса в неделю, по вторникам и пятницам, совхозную машину со скамейками. На ней успевали к автобусам – районному и городскому. Теперь же при нужде даже на центральную усадьбу совхоза можно добраться лишь с оказией, случайно. А потом в станице снова искать такую же. Ночевать там, коли не сыщешь. И снова искать. Да и всякая ли попутка сгодится малышу-первокласснику или старому человеку: железный кузов самосвала, тракторная тележка?
Про хуторскую медицину, торговлю, почту, школу, точнее про их отсутствие, я сказал. Осталось добавить немногое: два телевизора и холодильник в доме Жармеловых который год не работают, та же песня у Вьючновых, про Евлашу да Кулю и говорить нечего. В годы прежние была слабая надежда на колесивший по району фургон «Бытовые услуги». Нынче «услуги» кончились. Районной «бытовки» не существует. А значит, и надежда ушла.
С газетами на хуторе, считай, все распрощались. Во-первых, не по карману, во-вторых, почта закрылась и привозить газеты будут раз в месяц скопом, половину растеряв. Радио понемногу смолкает, но старый Вьючнов умеет его «ремонтировать»: кулаком стучать по репродуктору или дрючком провода шевелить. Тогда оно «чисточко загутарит».
Когда приезжаешь на хутор, то каждого для беседы невольно отрываешь от дел: один в огороде, другой на печурке кашу варит свиньям – все в заботах. А потому в конце разговора обычно просишь прощения за то, что от дел оторвал, и слышишь в ответ: «Тебе спасибо за то, что приехал, поговорил, послушал нас. Мы от людей отвыкли». И правда ведь, в магазине не постоишь, там холод, клуб разорили, редкие праздники: Первомай да 7 ноября, День Победы, когда собирали всех, поздравляли, – все это кончилось. В опустевшем хуторе там и здесь едва теплится жизнь. Каждая в своем углу. В основном стариковская.
Сельские старики, на мой взгляд, нынче единственная опора деревенского мира. Не будь их – половина нашей земли стояла бы в бурьяне по пояс. Во-первых, потому что работают они до последнего вздоха. Тетя Нюра моя плакала в последний год жизни: «Работать не могу… Возьму лопатку, а руки не держат… Хочу работать, а не могу». Покойный дед Архип из Клейменовки за день до смерти все же выполз из хаты, с тоскою смотрел на огород, спрашивал: «Как там, картошку заволочили? В два следа? Иль поленились?»
Приедешь на хутор, вроде и неживой он, одни старики копошатся. Но картошка стоит стеной в делянах немереных, лук топырится, цветут помидоры, арбузные плети устилают землю. Живы старики, и к ним, выбирая время, глядишь, надъедут из райцентра да города молодые – кто помочь, а кто и забрать выращенное. Ведь цены на базарах растут. А здесь – картошка, капуста и прочая зелень бесплатная, да еще и сальцо деревенское и мясцо. Детишек можно отправить к старикам из душного городского лета. Особенно теперь, когда закрылись бесплатные пионерские лагеря. Да и самим приехать, вольным воздухом подышать и подкормиться. Профсоюз теперь не подмога. Пока сельские старики живут на своей земле, все это возможно. И как тяжко они расстаются с ней, пусть даже ненадолго, на зимовку, в городские квартиры, к детям, где, по их словам, люди «бьются один об одного», где «вода горчей полына, я ее проглонуть не могу», где «в клетке сидишь на этом этаже и плачешь».