Филиппа Грегори - Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса
— Признаюсь тебе, в Йорке мое сердце прямо-таки окаменело, — рассказывал он. — Там такой пронизывающий ледяной ветер, а дождь прямо-таки сечет лицо, точно ножом! И лица у тамошних женщин как камень. Они так на меня смотрели, словно я у каждой из них единственного сына убил. Да ты и сама знаешь, какие они. Они до сих пор очень любят Ричарда и говорят о нем так, словно он только вчера оттуда уехал. Но почему? Отчего в них до сих пор столь сильна приверженность покойному Ричарду?
Я опустила лицо в чашку со сливками, чтобы Генрих не заметил предательски мелькнувшей на моем лице тени тщательно скрываемого горя.
— Он, должно быть, обладал знаменитым обаянием Йорков? — продолжал допрашивать меня мой муж. — Тем невероятным даром, который заставлял людей в него влюбляться? Этим даром обладал и твой отец, король Эдуард. Да и ты сама им обладаешь. Это дар Божий. Во всяком случае, разумно это явление объяснить невозможно. А может, это воздействие неких магических чар? Неужели благодаря одному лишь обаянию можно заставить людей следовать за тобой?
Я пожала плечами. Голосу своему я в данную минуту не доверяла; да мне и не хотелось говорить о том, почему все любили Ричарда, почему его друзья готовы были жизнь за него отдать, почему некоторые из его сподвижников и после его смерти продолжают сражаться с его врагами — во имя любви к нему, в память о нем. Да что там, простые солдаты и те готовы полезть в драку, если кто-то назовет Ричарда узурпатором. А рыночные торговки рыбой и теперь порой вытаскивают ножи и готовы прикончить любого, кто скажет, что король Ричард был горбатым и слабосильным.[32]
— У меня, во всяком случае, этого дара нет, не так ли? — напрямик спросил Генрих. — Что бы это ни было — Божий дар, колдовство или талант — я им не обладаю. Всюду, куда бы мы ни направились, я улыбался людям, приветственно махал рукой и делал все, что нужно и должно. Я старательно играл роль короля, уверенного в своих силах и своих правах на трон, даже если порой и чувствовал себя нищим претендентом, которого не поддерживает никто, кроме слепой в своей любви матери и доброго дядюшки; я чувствовал себя пешкой в той большой игре, которую затеяли другие правители Европы. Я никогда не относил себя к числу тех, кого любят привередливые лондонцы; я никогда не слышал, чтобы мои солдаты с восторгом выкрикивали мое имя. Я не тот человек, за которым идут во имя любви.
— Но ты выиграл решающее сражение, — сухо заметила я. — И в тот день приобрел немало союзников и последователей. И только это имеет реальное значение. Теперь ты король Англии. Ты и сам любишь повторять, что ты — король и завоевал право так называться благодаря одержанной в честном поединке победе.
— Это был не поединок. Я одержал победу благодаря наемному войску, оплаченному королем Франции, и той армии, которую мне одолжили в Бретани, которая наполовину состояла из наемников, а наполовину — из преступников и убийц, выпущенных из тюрем. В моей армии не было людей, которые служили бы мне во имя любви. Я никогда не знал народной любви, — тихо прибавил он. — И вряд ли когда-либо узнаю, что это такое. Этого дара я, безусловно, начисто лишен.
Я опустила чашку, и на мгновение наши глаза встретились. Это вышло случайно, но я успела заметить грусть в его глазах и догадалась: он уверен, что его не любит никто, даже собственная жена. Что таким уж он уродился. Он провел свою юность в ожидании английского трона, он рисковал жизнью, сражаясь за этот трон, и теперь вдруг обнаружил, что власть — это всего лишь пустая корона; что у власти нет ни души, ни сердца.
Я пыталась хоть чем-то заполнить эту неловкую паузу, но ничего придумать не могла. Потом все же отыскала спасительную зацепку:
— Но у тебя же есть сторонники?
Он горько усмехнулся.
— О да. Кое-кого я купил: Куртенэ, Хауардов. А еще у меня есть друзья, «созданные» для меня моей матерью. Я, правда, могу рассчитывать на тех немногих, что сохранили дружбу со мной со времен ссылки: на моего дядю Джаспера, на графа Оксфорда, на братьев Стэнли, на некоторых родственников моей матери. — Он помолчал. — Это странный вопрос, особенно если муж задает его собственной жене… но я не могу думать больше ни о чем с тех пор, как мне сказали, что Ловелл выступил против меня. Я знаю, он был другом Ричарда. Я понимаю: он очень любил Ричарда, ибо продолжал сражаться за него, даже когда Ричард погиб. Но все это как раз и заставляет меня задать тебе этот вопрос: а на тебя я могу рассчитывать?
— Как тебе только такой вопрос в голову пришел!
— Но, говорят, ты тоже очень любила Ричарда. А я достаточно хорошо тебя знаю и не сомневаюсь: тобой руководило отнюдь не честолюбие, когда ты хотела стать его женой и королевой, тобой руководила любовь. Вот почему я и задаю тебе этот вопрос. Ты все еще его любишь? Как и лорд Ловелл? Как и те женщины в Йорке? Ты все еще его любишь, хотя он давно уже мертв? Могу ли я в таком случае на тебя рассчитывать?
Я слегка поерзала, словно мне вдруг стало неудобно в моей мягкой постели, и стала маленькими глотками пить принесенные им сливки. Потом указала на свой живот.
— Ты правильно сказал: я — твоя жена. И на это ты, безусловно, можешь рассчитывать. Я скоро рожу тебе ребенка. И на это ты тоже можешь рассчитывать.
Он кивнул. Помолчал, потом сказал:
— Мы оба прекрасно знаем, как все это было. Я это сделал только для того, чтобы зачать дитя; это никоим образом не было актом любви. Да ты бы наверняка мне отказала, если б могла; ведь каждую ночь ты от меня отворачивалась. Но во время этой поездки я все время думал — особенно когда сталкивался с особым проявлением недружелюбия или сражался с мятежниками, — не могло ли между нами зародиться… некое доверие?
Он даже не упомянул о любви.
Я отвела глаза. Я не могла сейчас встретиться с его спокойным взглядом, да и ответить на его вопрос прямо тоже не могла.
— Но ведь все это я тебе и так обещала, — сказала я несколько невпопад. — Когда произносила брачную клятву.
Он услышал в моем голосе отказ. Осторожно наклонился и взял у меня из рук пустую чашку.
— Тогда пусть это так и останется, — сказал он и вышел из моей комнаты.
Монастырь Святого Суизина, Винчестер. Сентябрь, 1486 год
Розовое солнце тонуло в шафрановых облаках, опускаясь все ниже, и в конце концов исчезло за подоконником моего окна. Стоял сентябрь, уже близился вечер, когда я, пробудившись от дневного сна, лежала и наслаждалась теплыми лучами уходящего солнца. Это был мой последний солнечный денек: уже этим вечером мне предстояло красиво одеться к обеду, принять поздравления и подарки от придворных и отправиться в родильные покои, где я должна была ждать появления на свет моего первенца. В родильных покоях всегда царит полумрак, поскольку окна и ставни полагается держать закрытыми, и до рождения ребенка от меня будет затенен даже слабый свет свечей.
Если бы королева-мать могла прилюдно признаться, когда именно был зачат этот ребенок — а это случилось по крайней мере за месяц до нашей свадьбы! — она бы с удовольствием заперла меня в родильных покоях еще недели четыре назад. Она уже занесла в Королевскую Книгу указ о том, что королева должна находиться в родильных покоях полные шесть недель до предполагаемого дня родов. После торжественного прощального обеда придворные должны сопроводить ее к дверям этих покоев, и она не должна больше выходить оттуда (согласно Господней воле, как утверждает моя благочестивая свекровь) в течение полных шести недель до родов и полных шести недель после того, как произведет на свет здорового младенца; затем ребеночка должны вынести оттуда и окрестить, и только тогда королева имеет право, пройдя в церкви очистительный обряд, покинуть родильные покои и вновь занять свое место при дворе. Целых три месяца пребывать в тишине и темноте! Я читала этот указ, написанный элегантным почерком леди Маргарет, ее любимыми черными чернилами, и поражалась ее суждениям относительно того, какие именно гобелены должны украшать покои роженицы и какой полог следует повесить у нее над кроватью. Странно, думала я, что ей все-таки удалось родить сына, ибо, на мой взгляд, только бесплодная женщина способна была сочинить столь жестокий указ.
Впрочем, наша королева-мать родила только одного сына, своего драгоценного Генриха, и после этого стала бесплодной. Наверное, если бы ее каждый год заставляли по три месяца торчать в родильных покоях вдали от родных, вдали от светской жизни, то ее идеи насчет содержания рожениц не отличались бы подобной жестокостью. Скорее, она придумала эти правила не для того, что обеспечить мне перед родами личную неприкосновенность и отдых, а для того, чтобы убрать меня с дороги и занять мое место при дворе на целых три долгих месяца, а потом делать так каждый раз, как только ее сын меня обрюхатит. Только и всего.