Василий Дворцов - Манефа
— Не знаю. Может, сейчас. Может — двадцать лет таила, да теперь прорвало.
— Ты крещёный? Каким именем?
— Олег. На Тысячелетие в Новосибирске крестился.
— Сам? Молодец.
— А-а-а! Тогда все в церковь повалили — как сдурели разом. Очередь, духотища. Дети вопят, бабы в обмороки падают.
— Не «сдурели», а очнулись. Не сами же шли, а Господь призывал. Вспомни, какие у всех лица осветлённые были благодатью.
— Не помню ничего, мы тогда крепко это дело обмыли.
Чётки в руке Зотика дрогнули, но он сдержался:
— А после того в храм заходил?
— Раза два. На Пасху как-то, и за водой.
Нехороший ветерок жёстко заколол мельчайшими каплями-брызгами, застучал-зацарапал голыми ветвями ивы по кладбищенской огороди. Зотик зябко подтянул плечи, и нежданно легко приподнялся:
— Ну, Олежек, протрезвел? На ногах устоишь?
Буслай встал, с неким недоверием к себе бочком спустился с крыльца, и вдруг притопнул:
— Пожалуй, что и спляшу. Цыганочку с выходом.
— Не дерзи! — Ответно притопнул Зотик. — Пьянь разэтакая. Ну что ж ты над собой вытворяешь, дурья твоя башка? Что ж ты так сам себя мытаришь-мучаешь? Это ж надо — такую боль терпеть и ещё фуфыриться! Проспись-ка и приходи назавтра. Приходи, сынок! Надо тебе, вижу, очень надо.
От неожиданности выговора Буслай вытянулся во весь рост и жалобно прошептал:
— А ты научишь меня, как опять жить захотеть?
— Ох, горе ты, горькое! Тут не учительствовать надобно, а молиться за тебя. Крепко молиться. Ходатайствовать о тебе перед Господом и Пречистой Матерью Его.
О чём уж они в воскресенье после литургии три часа пробеседовали, кружа по кладбищенским дорожкам, — но вскоре заходил Буслай за Зотиком ровно прирученный медведь. Или точнее — пёс, утерявший и вновь обретший хозяина. Что такого сотворил старичок-монах со здоровенным вольнолюбивым мужичиной, но в любую свободную минуту бежал тот теперь в церковь: ставить ли леса на перекрытии колоколенной крыши, помогать ли маломощному Толику с вывозом весеннего мусора с могилок. Выбивать ли для старушек ковры-дорожки. Просто подхватничать. И, спрашивая, слушать, слушать такие, оказывается, простые и ясные истины.
А потом, затяготившись несовпадением своих новых интересов и общежицкого окружения, и вовсе перебрался к Зотику на постой, в его крохотный деревянный домик в две комнатки, с заросшим сиренью палисадником.
Лето отцвело-отплодило. Ветреная осень наскоро раскрасила парки и скверы, и уступила город первоснегу. Отпустивший рыжевато-пшеничную, с завидно пышными усами, бородку, Буслай одолел Евангелие, вычитал кое-что из пророков, научился различать священноначалие. Постепенно отлаживалась и молитва. Обнаружив приятный тенорок, он тихонько подпевал в непраздничные дни в хоре. Настоятель даже благословил в очередь с отцом Зотиком и Толей читать Шестопсалмие. В общем, столь явное чудо душевного Буслаевского воскресения сердечно умиляло всех, кто знал-слышал про прежнее его беспутное житие. Вся их приходская старушачья гвардия любовалась духовным чадом отца Зотика, гордилась, ластила-льстила, смущая мелочными подарками и услужливой заботливостью.
А зима вошла в красу! Присыпая блёсткой порошею городские убогости, метелями свежила улицы, синичьим звоном полнила дворы, сияла юной розовощёкостью по каткам и горкам, дразня предвкусием грядущего праздника всеобщих счастливых надежд.
И вот, под самое заговенье на Рождественский пост, налегло-навалилось на Буслая неодолимое желание увидеть сбежавшую от его дёрганности и пьяных закидонов подругу-сожительницу, всё же решившуюся тогда родить ему, разгильдяю, сына. Просто неутерпимо захотелось поделиться с Татьяной радостью обновлённой своей жизни, а, может, и уговорить ещё разок попытать возможность семейного счастья. Понятно, что никаких таких уж особенных чувств меж ними и изначально не лежало, но — сын! Егор! Имеет же право мальчик воспитываться отцом. Тем более, таким, нынешним, обретшим трезвое христианское мировидение.
Зотик как-то странно не восхитился Буслаевским настроением. Не отговаривая, просто замкнулся, съёжился-ужался, насуплено не участвуя в суетливости покупок билетов, подарков и новой представительской одёжи. А Олег пел и порхал, фонтанируя планами и предположениями, красно вычёркивая дни до отпуска в настенном календаре.
— Путь и истина сый, Христе, спутника Ангела Твоего рабу Твоему Олегу ныне, якоже Товии иногда, посли сохраняюща… — Буслай даже не оглянулся на крупно крестящего его в спину Зотика. Держа над головой чемоданчик, он по раскатанному детворой спуску сбежал-скатился к автобусной остановке, уже оттуда отмахнувшись на прощанье шапкой.
Встречная метель забивала глаза и рот крупными лепёшками снега, выстужала грудь и щиколотки, норовила вывернуть чемодан. Из-за перемётов автобус не дотянул до райцентра три километра, остановился ждать тягача. Но Буслай-то ждать не мог! Наваливаясь на противящуюся его страсти злую белесую взвесь, он почти вслепую шаг за шагом пробивался к тем, кто должен был удивиться, озадачиться, а потом, наверняка, и обрадоваться новому — нет! — обновлённому человеку. Нечужому им человеку.
На стук дверь отворять не спешили. После умучивающе долгой возни, наконец, в сенях загорелся свет, и в узко приоткрытом проёме встал невысокий, крепкий, совсем ещё нестарый Пётр Андреевич — Татьянин отец. Выслушав Буслаевкие самопредставления, отстранился, пропуская в дом:
— Входи.
Жарко натопленная кухня сыто благоухала подходящим тестом, свеже нажаренной картошкой с грибами и чесночной заготовкой к холодцу. Где-то за плотной занавеской притаилась слишком уж скоро удалившаяся «с мигренью» Анна Николаевна, а далее… сколько Буслай не прислушивался, но из комнаты, где, как сказали, спал сынишка, никаких звуков не доносилось.
Над узким, нечасто заставленном по клеёнчатой скатерти разнородными мисками и тарелками столом они сидели, почти уперевшись лбами. Петр Андреевич только слушал, лишь кивая или вскидывая к губам палец, да иногда выдавливая невнятные междометия.
А когда Буслай иссяк, он ещё и затянул невыносимую паузу.
— Всё это весьма интересно. И поучительно, и душе приятно. — В грудном шёпотке вынеслось нечто неискреннее, актёрствующее. Буслай ощутил под желудком тоскливый холодок. — Оно даже несколько извиняет твоё запоздалое, так сказать, явление народу. Однако теперь выслушай и моё мнение. Не перебивай.
Петр Андреевич опять приподнял палец:
— Ты вот осчастливить нас решил. Так сказать, покаялся, получил грехам отпущение, и айда на отцовство и супружество. В самый раз под ёлочку подгадал. Однако, и я ведь к сему свиданьицу тоже весь этот год шёл. Всякого понадумал-понафантазировал. То Богу молился, то к четям посылал. Даже об убийстве мыслишки прокрадывались. Зато могу теперь заявить осознанно и несомнительно: не нужен ты нам. Убирайся. Утопывай. Чтобы духу твоего тут не было. Таково моё окончательное решение.
И вдруг свистящий вскрик:
— Будьте вы с Танькой прокляты!!
Буслай смотрел на дрожащие в кривоте губы, на зажмуренные удержанием слёз глаза. И холод из живота возгонялся в сердце, ожимал горло, горбатил межплечье.
Да, надо было понять и принять решение человека, русского крестьянина, отца, чья дочь-дочурка, радость и надежда, поехав за судьбой в дальние города, так и не закончила строительного колледжа, но нашлялась-нагуляла ребёнка, и затем, скинув его дедам, уже совсем отвязано зажила с каким-то носатым-усатым Аликом. Полупьяная, раскрашено-чумазая, торговала теперь в кавказской конуре всякой дрянью.
— Где?!
— Не греши. Ты же ноне святой, только щёки подставлять должен.
Петр Андреевич официально усыновил Егорушку, дав свои отчество и фамилию. Пусть парнишка растёт, думая, что он просто запоздалый ребёнок. Чтобы никто, нигде и никогда не посмел ткнуть его шлюхой-матерью и бомжарой-отцом.
— Досидишь до шести утра, соберёшь свои прянички, и — скатертью дорога. На все, так сказать, четыре стороны.
— Взглянуть хоть на малого позволь?
— Нет. Ради него и не допущу.
Надо было понять. Принять.
Два диких затяжных запоя довели до психушки. Прочищенный галоперидолом и утихомиренный «серкой» до овощного состояния, опять же сырым апрельским вечером стоял Буслай на коленочках перед Зотиком. «Ох, горе ты, горькое! Дурья твоя башка!» — и снова монтировал он леса для реставраторов, помогал Толику, выбивал ковры-дорожки. Подхватничал. Но уже без всякого задора-радости. И без старушечьего любования.
Продержаться удавалось не более месяца. Накатывала депрессия, когда даже свет луны резал болью, а лёгкий шорох разворачивался дикими страхами — и Буслай запивал. Пил он всё, со всеми, где только что мог добыть. Пропадая неделями, вдруг приползал — грязный, избитый, раздетый и разутый. Размазывая сопли и слюни, скулил о себе и грязно, до богохульства, ругал остальной мир. В эти периоды Зотик прятал Буслая, даже что-то лгал настоятелю, чтобы мужика не погнали с прихода — какая-никакая, а всё ж работа, не отлучили от таинств — ведь тогда гибель точно неотвратимая. Терпеливо мыл загаженные полы, подстирывал, штопал, выносил опустошённые бутылки и отпаивал настоями трав. И ничем не попрекал. Так, ворчал-бурчал необидно.