Грэм Джойс - Правда жизни
– Эй, ты! – заорала она, брызнув слюной ему на щеку. – Никогда больше не смей заходить в мою комнату, слышишь? Еще раз узнаю, что ты хотя бы рядом с моей комнатой ошивался, я твою гадкую головенку с плеч снесу!
Лилли не выдержала и оттолкнула Тару от Фрэнка.
– А ты, дамочка, не смей никогда больше так с парнем разговаривать. Он ни в чем не виноват, так что закрой рот!
– Это он-то, черт возьми, не виноват? А кто по чужим комнатам шарится?
– Хочешь на кого-то вину свалить за то, что Филип ушел, – так на себя пеняй. Он сбежал изза того, что у тебя с Робином кое-что было, а не из-за Фрэнка. В общем, иди-ка ты отсюда, остынь.
Тара завопила и затопала ножкой. Потом прошагала из кухни и так хлопнула дверью, что она слетела с одной петли. Фрэнк застыл с куском хлеба, поднесенным к измазанному джемом рту. Лилли улыбнулась ему:
– Ох уж эти женщины, да, Фрэнк? Их не поймешь.
На шум забрел Перегрин Фик. Увидев Фрэнка, он лишь вопросительно повел глазами. Лилли тоже ответила ему взглядом. Не было произнесено ни слова. Фик почесал в затылке и принялся осматривать покосившуюся дверь кухни.
Некоторое время спустя Кэсси и Фрэнк сидели в гостях у Бити и Бернарда. Фрэнку нравилось бывать в комнате у тети. Бернард обычно включал приемник, из которого лились негромкие звуки джаза, на коленях у него вечно лежала книга, но все-таки гостям он всегда уделял больше внимания, чем ей. Комната освещалась свечами, вставленными Бити в бутылки из-под вина. Фрэнк любил отламывать цветные струйки воска, застывшие вокруг горлышка и прятавшие внутренность бутылки. А стены были увешаны плакатами с изречениями, позаимствованными у поэтов, философов и политиков. Прочесть их он не мог и поэтому, выбрав какой-нибудь наобум, просил Бернарда или Бити рассказать, что там написано: «Сильные мира сего кажутся сильными, потому что мы стоим на коленях» [24] или «Берегись коммуниста-редиски!».
Вопросы всегда задавала Кэсси:
– Что это значит? Про редиску.
– С виду красный, внутри белый, – объяснял Бернард.
– Вон оно чего, – протягивала Кэсси, так ничего и не поняв.
В тот вечер Бити вздохнула и сказала:
– Не знаю. Ей-богу, не знаю я, сколько еще смогу терпеть все это.
– А как же эксперимент? – в ужасе воскликнул Бернард.
– Да ну его к чертям! Как белая мышь, колесо крутишь. А для чего – непонятно.
– Какое такое колесо? – не поняла Кэсси.
– Бити, но не все же сразу, – взмолился Бернард. – Ну трудно, так что же – сразу сдаваться? Не будь реакционеркой.
– Но ничего же не меняется! – повысила голос Бити. – Никакой это не эксперимент по построению коммуны: люди бегут, потому что им становится невмоготу, а на смену им приезжают новые, и опять все те же споры о том, кому делать черную работу! Мы никуда не двигаемся! Вот это и есть редиска, а не эксперимент.
– Хочешь вернуться к животно-растительному существованию? – поддел ее Бернард.
– Что-что? – снова не поняла Кэсси.
– Он хочет сказать, что мне бы только жрать да с мужиком спать. Ну, может быть, и так. Наверное, это-то мне и нужно. Свой дом, свои… – Бити осеклась.
Бернард знал, почему она не договорила. Кэсси тоже догадалась, хотя они с сестрой никогда не касались этой темы. Бити хотела сказать «свои дети», но пощадила чувства Бернарда. Они с Бернардом пытались зачать ребенка. Они старались, и им нравились эти усилия. Но ничего не получалось, и уже давно.
Отчасти они попались в силки собственной идеологии. От них не раз можно было услышать, что брак – это устаревший институт, увековеченный угнетателями в лице церкви и государства, и цель его состоит в порабощении личности в интересах сначала феодалов, а потом капиталистов. Верность партнеру – это экзистенциальный выбор, а не общественное предписание или нравственный принцип. В эту ясную картину некоторую путаницу вносило лишь рождение детей, из-за которого подстраховка прочности эмоциональных уз приобретала утилитарное значение.
На таком языке они и говорили, а в итоге пришли к выводу: раз детей нет, значит, и жениться нечего.
Кэсси все это нутром чувствовала. Однажды она чуть было не ляпнула: хотите я для вас малыша рожу? Она была уверена – стоит Бернарду разок вставить ей (это было бы, наверное, и приятно), она тотчас забеременеет. Она это знала наверняка. Потом выносит здоровенькое чадо и вручит им, зная, что к малышке ее всегда пустят. Но на этот раз какое-то сестринское чутье подсказало ей, что вслух говорить об этом не стоит.
– Да не так уж тут и плохо, – сказала Кэсси. – Что мужики так и норовят тебя полапать – это точно, кроме тебя, Бернард. Ты один рук не распускаешь. Зато каждый день что-нибудь новенькое.
Фрэнк слушал, мало что понимая, но подозревая, что речь идет о чем-то важном. Взрослые, все трое, вдруг заметили, что он навострил уши. Бернард обратился к нему:
– Ну, а тебе, юный Фрэнк, нравится здесь жить? У Фрэнка возникло такое чувство, как будто
от него зависит чья-то судьба. На него в упор смотрели три пары глаз, и он смутно осознавал, что от него чего-то ждут. Надеются, что он разрешит им принять решение, важное для всех.
– Нормально тут.
– Ну да, нормально, – согласился Бернард. – Но тебе-то самому нравится?
И снова он под прицелом пристальных глаз. На него хотели взвалить непосильную ношу. И он просто пожал плечами.
21
У Марты рядом с каминной решеткой всегда лежало наготове несколько лучинок. Она взяла одну, подожгла от огня и поднесла к трубке. Лишь как следует раскурив ее, она посадила на колени одну из дочек-близнецов Юны. Она радовалась, глядя на прежнюю веселую Юну. И хотя из-за двойняшек хлопот было невпроворот, Юна снова все успевала. Марта всегда пеклась и о детях, и о внуках, и никогда о себе. Пожаловаться ей было на что: артрит, ревматизм, прострелы, разбухшие вены, расшалившаяся щитовидка (и это было только начало списка), – но заботило ее лишь благополучие того или иного из ее чад. У сосуда благополучия, видимо, было свое дно, а пили из него неровными глотками. Подчиняясь материнскому инстинкту, она при любой возможности старалась сгладить это неравенство, вмешиваясь в дела детей, помогая им, а то и прибегая к хитрости. Юна вернулась в свою колею, и теперь, когда о ней можно было больше не тревожиться, сердце Марты болело уже о другой ее кровинке.
Сейчас ей не давал покоя тот разлад между Олив и Уильямом, что день ото дня все усиливался, и она лишь вполуха слушала трескотню Юны.
– Видишь ли, это все Госздравслужба со своими новыми правилами, – говорила Юна, стойко отбиваясь от поползновений своей собственной дочери получить очередную порцию кормежки, в то время как ее сестренка щурилась сквозь синее облако табачного дыма. – Гигиена там, стерильность, дезинфицировать все надо. Ну и вот. Не дают ей разрешения, или как там это называется. Не выполняет, мол, требований. В общем, я ее такой расстроенной еще ни разу не видела.
– Ох, прикончит это ее. Бедняжка. Жалко старушку. Она ведь этим только и жила.
– Да, сорок лет повитухой. Может, пару раз за год не удавались у Энни-Тряпичницы роды – не больше. Всего два случая в год. Поспорить готова – другой такой повивальной бабки не сыщешь. И мне она очень помогла, мам.
– Бедняжка. Хоть что-нибудь сделать можно?
– Да вот – разрешение нужно. Не обязательно на государство работать, но требуется лицензия.
– А кому какое дело – вдруг тебе или соседке твоей понадобилось снова ее позвать?
– Это, мама, будет нарушением закона. Будет считаться, что она не соблюла правила.
Задумчиво попыхивая трубкой, Марта пересадила ребенка с левой руки на правую.
– У нее, конечно, не все дома, это факт. Но ты права: во всем графстве лучше акушерки нету.
– Так мало того, она и другой приработок потеряла. Она ж приходила убираться в церкви и в администрации. Ну и вот, из церкви что-то пропало, и хоть напрямую никто никого не обвиняет – ты же знаешь нового викария из Святого Матфея, еще тот жук, – но кое-кому шепнули, вот ее и с этой работенки поперли.
– Да Энни-Тряпичница в жизни чужого не возьмет!
– Вот и я говорю. А они решили, что она в маразм впала.
– Да не впадала она ни в какой маразм! Она всю жизнь такая. И на что же теперь бедняжка будет жить?
Но вопрос остался без ответа – на пороге появилась еще одна дочь.
– Привет, – мрачно поздоровалась Олив.
– Та-ак! – ответила Марта. – Чего с таким постным лицом?
– Сказала же – не приходи больше. Это был первый и последний раз.
– Зачем тогда в дом впустила? – спросил Уильям, утрамбовывая сигарету о пачку, прикурил и, стараясь скрыть волнение, откинулся в кресле, положив ногу на ногу.
Рита стояла спиной к окну, скрестив на груди руки.
– Я себе пообещала: не повторится это. После того, как ты так сбежал тогда.
– Извини. Я просто…
Рита моргнула: