Амин Маалуф - Врата Леванта
Я заставил себя написать эти слова не только из страха, что не сумею вспомнить их в нужный момент, — я боялся, что мое настроение изменится. Мне нужно было сберечь зародившееся в моей душе слабое подобие ярости, как люди, заблудившиеся в пустыне, пытаются одолеть жажду, собирая по каплям росинки, скопившиеся на листьях и лепестках. Ярость, негодование, поползновение к бунту — все это превратилось для меня в драгоценное вещество, необходимое для возрождения моего оцепеневшего чувства собственного достоинства.
* * *Тем летом сестра моя не приехала отдыхать на Горе. И следующим летом тоже. Больше я никогда ее не видел.
Селим однажды сказал мне, что у нашего зятя Махмуда возникли неприятности с египетскими властями и его восемь месяцев продержали под стражей вместе с несколькими другими банкирами — смертельно оскорбленный и униженный, он решил эмигрировать как можно дальше от Ближнего Востока. В австралийский город Мельбурн.
Но я подозреваю, что дело было не только в этом. Иначе сестра навестила бы меня — хотя бы для того, чтобы проститься. Мне кажется, что мой брат с помощью какой-то махинации сумел отобрать у Иффет ее долю наследства. Доказательств у меня нет — только убеждение сердца. И кое-какие дошедшие до меня слухи. Однако не будем задерживаться на подобных мерзостях!
Быть может, сестра все же решилась бы на путешествие, если бы я хоть как-то показал, что способен оценить ее визит, — но стоило ли плыть из Австралии на корабле или лететь самолетом, чтобы вновь услышать мое мычание и уйти в слезах?
Как бы там ни было, больше она так и не появилась. А я продолжал ждать ее по мере приближения лета. Но с каждым годом все меньше верил, что она приедет. Последняя моя надежда рассыпалась в прах…
Если я все-таки выжил, то лишь потому, что нужно иметь волю не жить. У меня не было даже и такой воли. Даже воли или желания протянуть руку смерти. Похитить какую-нибудь склянку с лекарствами, подкрасться к лестнице, забраться на крышу, прыгнуть в пустоту… Дом был трехэтажным, но я мог бы разбиться, если бы мне хоть немного повезло…
Этого говорить не следовало бы. Удачей моей, напротив, было то, что у меня не оказалось сил покончить с собой, когда я счел последнюю надежду разбитой. Даже когда не видишь свет в конце туннеля, необходимо верить, что свет есть и когда-нибудь непременно появится перед тобой.
Некоторые терпят, потому что сохраняют веру в будущее. Другие — потому что им не хватает мужества покончить с собой. Конечно, нельзя не презирать трусость, однако она принадлежит к царству жизни. Это инструмент выживания — как и покорность.
Впрочем, я не вправе ссылаться только на трусость и покорность, как если бы именно они сохранили мне жизнь. Был еще Лобо. Один из пациентов клиники. Мы с ним часто болтали, и он стал моим другом — бесценным, единственным. Я еще вернусь к нему, ведь на протяжении многих лет он значил для меня гораздо больше, чем любой другой человек. Но сначала следует рассказать о том, как он убедил меня отказаться от смерти.
Мне было нелегко признаться в своей наклонности к самоубийству. Ибо в Клинике царила поразительная атмосфера детского доносительства! Я догадывался, что меня станут привязывать к постели каждую ночь, если только узнают о моем желании умереть. Но Лобо, наверное, сам заподозрил что-то и, желая побудить меня к признанию, однажды доверительно сказал мне, что ему много раз хотелось «со всем этим покончить». Когда же я поведал, что со мною дело обстоит так же, он стал увещевать меня как старший, ибо между нами было двадцать лет разницы в возрасте — и двадцать лет, проведенных в психушке:
— Ты должен смотреть на смерть, как на крайнее средство поддержки. Пойми, никто не сможет помешать тебе прибегнуть к нему, но именно потому, что оно в твоей власти, держи его про запас до самого конца. Предположим, ночью тебе приснился кошмарный сон. Если ты знаешь, что это всего лишь кошмар и достаточно слегка тряхнуть головой, чтобы избавиться от него, все становится более простым, более сносным, и в конечном счете ты даже получаешь удовольствие от того, что казалось тебе столь ужасным. Жизнь пугает тебя, делает тебе больно, самые близкие люди предстают в омерзительном обличье… Скажи себе, что это жизнь, скажи себе, что это игра, на которую дважды не приглашают, игра из радостей и страданий, верований и обмана, игра масок, сыграй ее до конца как актер или как наблюдатель, но лучше как наблюдатель, а выйти из нее ты всегда успеешь. Что до меня, то «средство поддержки» помогает мне жить. Именно потому, что оно в моем распоряжении, я им не воспользуюсь. Но если бы рука моя не лежала на рычаге потустороннего мира, я бы почувствовал себя в западне и ощутил желание как можно скорее вырваться из нее!
Лобо был болен не более, чем все прочие люди. Но у него имелись, как говорится, «специфические склонности», и семья — то ли надеясь «вылечить» его, то ли просто желая избежать скандала — предпочла заточить его в лечебницу. Он провел в различных заведениях такого рода почти всю свою взрослую жизнь — полагаю, наша Клиника была для него четвертой или пятой, — и ему пришлось пройти через самые тяжкие испытания. Один из врачей решил даже прибегнуть к лоботомии, чтобы «избавить его от дурных мыслей». Ему очень повезло, что в дело вмешалась мать — либо повинуясь инстинкту, либо в момент краткого просветления. Вследствие этой гнусной истории за ним укрепилась кличка Лобо, которой он наградил себя сам — думаю, в насмешку над врачами… На все окружающее, на свою жизнь, на свое прошлое он смотрел с бесконечным снисхождением.
В Клинике у него был особый статус. В его комнату поставили пианино: порой он — в домашних туфлях и с шелковым платком на шее — целыми днями сидел там, не вставая со своего табурета, наигрывал по памяти любимые мелодии или же болтал со мною. И, в отличие от всех остальных, он мог получать письма, звонить по телефону… Правда, сумасшедшим его никто и никогда не считал.
Именно он однажды сообщил мне, что в результате перестановок в правительстве — мой брат был назначен министром. Да, министром! Лобо понимал, что я буду этим неприятно поражен, ибо знал от меня во всех подробностях, каким проходимцем был Селим. Поэтому он удостоверился, что я успел выпить до дна свой утренний «кофе», и лишь затем оглушил меня этой новостью.
Я пребывал в полной прострации — больше, чем обычно, ибо прострация была тогда моим естественным состоянием. И Лобо утешил меня на свой манер:
— Ты не должен слишком уж удивляться этому, Оссиан. Помни, что у твоего брата всегда будет неоспоримое преимущество перед тобой.
— Что это за преимущество? — спросил я.
— Он брат бывшего участника Сопротивления, тогда как ты всего лишь брат бывшего контрабандиста.
Я рассмеялся. И горечь прошла.
Итак, в то время как брат мой процветал, наживая богатство и известность, я все глубже погружался в пропасть — с вечной улыбкой блаженного на устах… Годы шли, но я уже давно — слишком давно — потерял всякую надежду.
Как вдруг что-то зашевелилось. Некий служитель Провидения вытащил из запылившегося ящика папку моей жизни и вновь заглянул в нее — более благожелательным взглядом…
Орудием же Провидения стала моя дочь Надя. Которая совсем недавно приехала в Париж с целью поступить в университет.
Да, Надя. Я тоже помнил ее новорожденной, но ей было уже почти двадцать лет. Она подчинялась лишь своим многочисленным бунтарским порывам. Ей опротивел наш Левант, где одна война сменялась другой. И она жаждала поскорее вырваться оттуда.
Не в силах удержать при себе дочь и опасаясь отпускать ее одну, Клара взяла с нее обещание связаться с несколькими своими старыми друзьями из героической эпохи. Вот почему Надя встретилась с Бертраном. Полагаю, он уже не был министром, но оставался персоной влиятельной и, разумеется, одним из виднейших участников Сопротивления.
Оробев в присутствии столь выдающегося человека, который принимал ее в роскошной гостиной и разглядывал с легкой улыбкой, она забилась в кресло и сочла необходимым сразу же объяснить причину своего посещения. На самом деле Бертран пытался обнаружить в ее лице слившиеся воедино черты обоих родителей.
— Мама настаивала, чтобы я зашла к вам. Кажется, вы познакомились с ней во время войны…
— Стало быть, ты Надя. Надя Кетабдар. Конечно же, я знал твою мать и твоего отца тоже, они прекрасно проявили себя в период оккупации. Двое чудесных товарищей. Двое незабвенных друзей.
Бертран смущенно запнулся на словах «твоего отца». Это была словно вспышка тут же погасшей молнии. Он начал рассказывать обо мне. О нашей встрече в Монпелье, о наших спорах, нашей борьбе, наших страхах — и о подвигах Баку, неуловимого Баку. Надя слушала его, замерев. Кое-что она знала от матери, но было много такого, о чем ей было неведомо. Теперь она лучше представляла себе молодого человека, которому суждено было стать ее отцом.