Арнольд Цвейг - Затишье
— Где находится штаб роты? — отрывисто спрашивает он у бедного Бауде. Тот, подавленный, показывает вниз.
— Отлично, — говорит сержанту офицерик. — Кругом марш! — Это относится ко мне, и я делаю «кругом, марш». Круто, очень выразительно поворачиваюсь, показываю ему спину, удлиненную шинелью, полы которой, чтобы не мешали во время работы, спереди заткнуты за пояс, и отхожу. Сердце у меня, разумеется, неистово бьется, я до глубины души возмущен своим положением раба, не имеющим ничего общего с правами и обязанностями солдата. Пусть он жалуется на меня, сколько ему угодно. Со мной пятьдесят человек, а несчастному глупцу Бауде обер-фейерверкеры хорошенько намылят голову за то, что мы, понятно, не выполним сегодня своей дневной нормы. Узкая спина лейтенанта с развевающейся на ней, словно пелерина, шинелью удаляется в направлении лагеря. На всем пути лейтенанта сопровождает недобрый смех. Люди работают спустя рукава и с сердцем швыряют на дорогу грязную жижу: в наши обязанности входит рытье канав по обе стороны шоссе, для того чтобы на территории парка не задерживалась влага. Дело в том, что снаряды, хотя они и хранятся на бревнах и дощатых настилах, не выносят сырости, а тогда как раз стали поступать первые партии с железными взрывателями: уже начала ощущаться нехватка меди и латуни. А железным взрывателям достаточно двух-трех недель, и они начинают ржаветь.
Сержант Бауде пытается извиниться передо мной; в армии это делается в форме упреков. Неужели, говорит он, так уж трудно было немножко быстрее поворачиваться, и что мне стоило отдать честь господину лейтенанту? Вместо ответа я обратился к моим товарищам, которые мгновенно побросали работу и окружили нас. Помнят ли они, спросил я, наш служебный устав? Пятнадцать, даже двадцать человек совершенно точно помнили, что отдавать честь во время работы нам запрещено. Я холодно говорю Бауде:
— Что ж, пусть господин лейтенант подаст жалобу, тогда и мы рискнем кое-что сказать.
— Станет этот юнец подавать жалобу! Как бы не так! — с классическим спокойствием произносит умудренный жизнью Карл Лебейде. — Ему бы только живым выскочить из нашей мясорубки и спрятаться дома, у мамочки под крылышком! — Обращаясь куда-то в пространство, он добавил: — Досадно, когда человек попадает на фронт, не зная своих обязанностей.
«Так вот он каков, — думаю я, направляясь вместе с Рейнгольдом назад, к месту, где мы берем дерн и где мы теперь усаживаемся, чтобы как следует отдохнуть. — Так вот он каков, будущий ротный командир. Ну и хороша же поросль, которую шлют нынче на фронт! Этак у кого хочешь пропадет охота воевать. Воображаю, что за удовольствие для пехотинцев идти в окопы с таким офицером! Могу себе представить, что он, конечно, совсем другим языком заговорит, когда придется одному, ночью, бежать за своей ротой по изрытому воронками полю, скользкому, размытому дождями, вязкому, какие чаще всего попадаются в рту пору года. Как легко в полном мраке получить осколок шрапнели в плечо или плюхнуться в яму и утонуть, если вблизи не окажется солдат, которые из товарищеских чувств и по доброте душевной вытащат господина лейтенанта из топкой грязи».
Таково было мое впечатление от молодых командиров позднейшей формации. Впоследствии оно, к сожалению, неоднократно подтверждалось и ни разу не было опровергнуто. Так, полгода спустя на строительстве дороги в Фосском лесу, пытаясь отстоять право своих товарищей на необходимый отдых после работы, отдых, который стараниями господина Глинского, страдавшего неуемным служебным рвением, был сокращен, я обратился к двум саперным лейтенантам. Один из них попросту не понял, чего я хочу, и истолковал нашу просьбу как нежелание солдат работать, а второй вообще ничего не ответил. Этот молоденький лейтенант, по фамилии Шперлинг[13], всегда первым скрывался в окопе или в любой другой щели, как только француз запускал в нас снарядом.
Говоря о лейтенантах, Бертин время от времени косился на обер-лейтенанта Винфрида, которого так и передергивало от этих рассказов.
— Все-таки это дерзость, Бертин, — сказал он наконец. — Ну, как вы можете в моем присутствии говорить о таких вещах!
Бертин возразил, что ему приказано говорить, но, если угодно, он тотчас умолкнет. Он не военный корреспондент и поэтому выкладывает все начистоту, так, как оно было; он, Бертин, ничего не приукрашивает и полагает, что, быть может, невредно терпеливо выслушать эту правду.
— Неужели вы никогда не встречали порядочных людей среди лейтенантов? — вскипел Винфрид.
— Конечно, встречал, — ответил Бертин, — не одного и не двух, а целых трех. Однажды под опрокинутой платформой во время дождя, затем в Кабаньем ущелье; в третий раз — по ту сторону Фосского леса. И об этой последней встрече могу сейчас же рассказать.
Сразу после работы мы построились в колонну. Дело было, вероятно, в конце сентября. В ту пору мы укладывали рельсовые пути к мортирам, установленным в Орнском ущелье. Возвращаясь в лагерь, мы вдруг услышали жужжание самолета, оказался наш. Раньше мы видели, как он перелетел через линию французских позиций, но, как летел назад, не видели. И вот теперь самолет возвращался. Он шел вниз как-то наискосок; было ясно, что вынужденная посадка, что он подбит. Вдали показался и тут же исчез из виду французский самолет. Многие потом утверждали, что слышали в воздухе пулеметные очереди. Наш самолет, чуть не касаясь верхушек деревьев, стремительно снижался по ту сторону ущелья. Несмотря на продовольственные сумки, фляги, противогазы и шинели, мы, как зайцы, побежали за ним. У нас еще не было представления о скорости движения самолетов, нам понадобилось, вероятно, минут двадцать, пока мы добрались до большой белой моли. Самолет, весь дрожа, стоял, точно аист, на вершине холма. Это была, должно быть, высота 378. Пилот сидел в машине, всем корпусом свесившись вперед, а наблюдатель, белый как бумага под своим шлемом, с лихорадочной быстротой вывинчивал приборы и бросал их тут же на траву.
— Осторожно, — сказал он нам, когда мы, тяжело дыша, подбежали. — Он ранен.
Сердце не позволяло нам бежать так быстро, как хотелось ногам. Я подоспел к самолету пятым, но четверо первых никому не уступали честь отстегнуть ремни на бедном юноше и вынуть его из самолета. Халецинский посадил его к себе на плечи, так что ноги раненого свисали ему на грудь. Пилот только стонал. Между лопатками у него зияли две черные дыры. Он был очень бледен, но в глазах всё еще горел задор. Оглянувшись в последний раз, он сказал голосом, полным досады:
— С десяток раз перемахивал через Верден, сбрасывал бомбы на крепость, никогда ничего не случалось, а сегодня на этой дурацкой прогулке…
Он не кончил. Потерял сознание. Губы покрылись кроваво-красной пеной. Мы молчали. Я взял из машины его планшет, наш офицер собрал револьвер и другое оружие.
— Живей, — сказал офицер, — француз нас сейчас обстреляет.
Но мы не ускорили шага. Мы не хотели нанести этой обиды умирающему. Несколько человек, которые шли за маленькой процессией, чувствовали себя обязанными перед этим храбрым мальчиком подавить свой страх. Командиром нашего отряда был унтер-офицер Карде, о котором я уже как-то упоминал, образованный, молчаливый человек, книготорговец из Лейпцига. Под его командой мы осторожно и без суеты спустились с высоты 378.
— Что будет с самолетом? — спросил я Карде.
Шедший рядом наблюдатель оглянулся и, указывая назад, сказал:
— Готово дело!
Трах — и первая бомба, не долетев, разорвалась около белой машины. До нас донесся свист разлетевшихся осколков. Но еще до того, как мы успели спрятаться в ближайшем углублении, вторая бомба врезалась в подстреленную стальную птицу. Мы увидели, как самолет вспыхнул и обуглился, и поторопились забиться под прикрытие. Не успели мы выйти на узкоколейку, этот главный нерв, над разветвлениями которого трудились и мы и который всегда служил нам ориентиром, как к нам подбежали санитары с носилками. Вот как настороженно и внимательно жили люди в тех местах, которые, правда, не назывались фронтом, но все же были зоной боев. Ничего, кроме зоркого глаза, умения ориентироваться на местности, чувства долга и отзывчивости не руководило этими людьми.
Ну вот, видите, и такие офицеры попадались нам. Жаль только, что в большинстве случаев эти славные парни недолго оставались в живых.
— Верно, — согласился Винфрид, — это истинное горе. К сожалению, вы и в данном случае правы, вы, расщепленный корнеплод! — Обер-лейтенант встал. — Завтра воскресенье, — продолжал он. — И, следовательно, у нас будет достаточно времени для историй из «Тысячи и одной ночи». Настоящим назначаю ополченца Бертина Шехерезадой. Встреча в десять утра за рюмкой коньяку.
— Итак, до утра! — подхватили остальные.