Франц Фюман - Избранное
— Вы ошибаетесь, — повторил он. — Страх перед морем мучил ее еще до приезда.
— Что? — воскликнул я, оторопев, и спросил, откуда ему это известно.
Бургомистр рассказал, что познакомился с фрау Траугот на сборном пункте для переселенцев под Эгером, то есть еще на богемской земле. Уже тогда он обратил внимание на ее необычайную растерянность и погасшие глаза и решил позаботиться о ней. В вагоне, узнав, что их везут к Балтийскому морю, она прижала к себе ребенка, как прижимает к стволу свои ветви дерево под ветром, долго сидела на скамье неподвижная, словно окаменелая, покачивала головой и с ужасом бормотала, что «придет вода и все унесет, все…».
Я схватил бургомистра за руку.
— А что вы еще узнали?
— На третий или четвертый день, когда она уже прониклась ко мне доверием, она спросила меня на какой-то остановке, нельзя ли ей поехать куда-нибудь в другое место, к морю она не хочет. Разумеется, я постарался успокоить ее, сказал, что к морю можно привыкнуть, но она лишь молча покачала головой и отошла.
Над нами, чуть не задев крыльями обрыва, промелькнули морские ласточки.
— Ну а дальше? — спросил я нетерпеливо, все еще держа бургомистра за локоть.
— А дальше ничего. Не могли же мы ради нее изменить маршрут эшелона. Фрау Траугот прибыла сюда, получила дом и земельный надел подальше от берега. Потом, увидев, что она все равно чувствует себя несчастной, я попытался переселить ее отсюда, но она воспротивилась, это я уже говорил вам.
— Странно, очень странно, — сказал я, задумываясь.
Мне пришла в голову неожиданная мысль.
— Если все так, значит, прежде она уже бывала на море!
— Каким же образом? — спросил бургомистр.
Я пожал плечами, я сам этого не знал.
— Могла ли батрачка из Богемии в прежние годы поехать к морю? — спросил он снова, и я согласился с ним. — Ведь в ту пору для крестьянина съездить по железной дороге даже до ближайшей станции и то было событием, о котором потом вспоминали всю жизнь! Какое уж там море!
Бургомистр говорил спокойно, рассудительно, и чем дольше я его слушал, тем сильнее пробуждалось во мне любопытство. Я признался, что я писатель, интересуюсь людскими судьбами, и попросил его рассказать о своей жизни; он ответил, что охотно сделает это как-нибудь вечерком. Я поблагодарил его и попросил ответить пока на один вопрос: ехал ли он тогда на новую родину один или с семьей; и бургомистр сказал, что один — он один вернулся из концлагеря, жена его умерла там, а двух сыновей своих ему так и не удалось разыскать — говорили, что их взяли в фольксштурм и они погибли.
Сквозь шум моря доносились далекие гудки парохода. У меня сдавило горло; я не мог говорить. Не раз я отчитывался перед самим собой за прожитые годы, писал об этом и думал, что уже подвел окончательный итог. Поездкой к морю мне хотелось как бы поставить точку, но вот я увидел, что это не от меня зависело. Прошлое еще не прошло: пока еще хоть один человек спрашивал о смысле этого переселения, прошлое нельзя было считать минувшим, и я не имел права уклоняться от своего долга. Я вспомнил о том, как я опасался, что разговор с фрау Траугот помешает мне спокойно отдохнуть, и мне стало стыдно.
Бургомистр почувствовал мое смущение.
— Вы были тогда еще очень молоды, — сказал он и спросил, какого я года рождения.
Я ответил: тысяча девятьсот двадцать второго.
— Значит, пришлось идти в солдаты, — заметил бургомистр.
— Я сам этого хотел, — признался я и рассказал ему о встрече с бароном и о тосте за Богемию у моря.
— Но вы тоже нашли ту большую дорогу, по которой жизнь движется вперед, — сказал бургомистр.
— Отыскал в плену, — ответил я.
— Да, вам было труднее отыскать ее, — сказал он. — Вы распивали с милостивым господином бароном вино, а я косил рожь на его полях, копал картошку и свеклу. Так-то жизнь познаешь быстрее, уж поверьте мне!
Я молча кивнул и подумал, что бургомистр, если бы захотел, мог после освобождения остаться в своей родной деревне — ему наверняка это предлагали — и все же он счел более важным отправиться вместе с переселенцами через границу, поддерживать их словом и делом, чтобы они чувствовали себя не брошенными на произвол слепой судьбы, а осмысленно строили бы свое будущее, и я понял, что человек, которого я за глаза скоропалительно окрестил бюрократом, был одним из тех героев, без которых Германия превратилась бы в ничто, Я незаметно разглядывал его: среднего роста, худощав, подтянут, лоб и щеки обветренные, в морщинах, — доброе лицо человека, выдержавшего много боев. «Несомненно, — подумал я, — он носит на лацкане пиджака, под кожаной курткой, маленький овальный значок с изображением красного знамени и двух рук в братском рукопожатии!»[11] Заметив мой взгляд, бургомистр смутился.
— Мне хочется поблагодарить вас, — сказал я.
Мы подошли к ратуше.
— За что? — спросил бургомистр.
Я промолчал, да он, наверное, и не ждал ответа.
Послышались шаги. В дверь выглянула секретарша и сказала, что звонили из районного центра.
— Позвольте еще один вопрос, — обратился я к бургомистру. — Сколько лет фрау Траугот?
— В октябре будет сорок, — ответила вместо него секретарша.
— Сорок? — переспросил я с изумлением, вспомнив лицо почти пятидесятилетней женщины.
Бургомистр молча кивнул мне и направился в свой кабинет. Я растерянно посмотрел на секретаршу:
— Что же так ее состарило?
— Не знаю, — сказала она.
«Но я должен это узнать!» — подумал я.
Отпуск мой кончился, и я в подавленном настроении возвратился в Берлин. Такое настроение бывает, наверное, у врача, когда он не может помочь больному, потому что не знает, чем тот болен. До последнего дня я надеялся разгадать тайну этой женщины, но так и не добился результата. Все попытки оказались безуспешными; даже из бесед с другими переселенцами — пекарем, учителем, двумя крестьянами, заведующей кооперативной лавкой и почтальоном Нахтигалем — я не узнал ничего нового. А сама фрау Траугот с того вечера, когда она говорила о море, которое нахлынет и всех унесет, еще больше замкнулась; утром принесет завтрак, вечером пожелает спокойной ночи, а остальное время занимается своими делами. В день отъезда я задал всего один вопрос: принадлежало ли поместье, в котором она работала, барону фон Л.? Глухим голосом она ответила утвердительно, и при этом впервые в ее безжизненном взгляде мелькнуло выражение, которое меня обнадежило, — священная ненависть. Какая-то искорка на мгновение вспыхнула в ее серых глазах, когда она сказала: «Да, сударь!» Сверкнули глаза, чуть дрогнули брови, и это уже было признаком жизни. И я понял, что лишь один человек может дать ответ на мучивший меня вопрос — сам барон фон Л.
Уже больше месяца я жил в Берлине, впрягшись в новую работу, но лицо фрау Траугот по-прежнему стояло у меня перед глазами. Я попытался изобразить ее жизненный путь в виде рассказа и даже придумал некоторые предположительные объяснения: может быть, ребенком она едва не утонула в каком-нибудь горном ручье или озере и ее спасли в последнюю минуту, или ее муж был моряком и погиб в плавании, а может, она просто душевнобольная, может, это у нее наследственное, какая-нибудь особая меланхолия? Предположений было много, но я чувствовал, что ни один из вариантов, придуманных за письменным столом, не объяснял до конца всей истории; ключ к разгадке, если таковой вообще имелся, был в руках барона и для меня, следовательно, недоступен. Я строил всяческие планы, например как я, неузнанный, подойду к барону и заговорю с ним, даже призову его к ответу; но все это были несбыточные фантазии, и я отвергал один план за другим, пока случайно не услышал, что на слете «землячества судетских немцев», который вскоре состоится в Западном Берлине, с речью выступит барон фон Л. Я решил съездить туда. Разумеется, я не рассчитывал на личную встречу с бароном, мне просто хотелось воскресить забытое. Ведь большинство наших воспоминаний лежит глубоко в недрах памяти, их не вызовешь одним усилием воли; чтобы оживить их, необходим толчок извне — жест, слово, образ, — и вот такой именно толчок я и надеялся получить на этом «слете».
В назначенный день, взяв билет «туда и обратно», я сел в электричку, сошел на станции Рейхсштрассе и зашагал в медленно двигающейся толпе. Людской поток неторопливо плыл по каменному ложу; сбоку, из переулков, в него вливались притоки и ручейки, все больше и больше запруживая улицу. Вокруг слышался говор, обрывки фраз долетали до ушей и растворялись в монотонном гуле сотен голосов. Говорили о погоде, о том, что скоро суббота, обменивались рецептами печений и варений, советовались, где и что можно подешевле купить; две полные дамы, шедшие рядом со мной, обсуждали предстоящую конфирмацию какой-то фрейлейн Гейдрун, которая, как я понял, приходилась племянницей одной и соседкой другой даме: соседка спросила, будет ли фрейлейн рада получить в подарок чайный сервиз, или, может, он у нее уже есть, тетка воскликнула: боже упаси, к чему такие расходы, а соседка возразила, что для столь милой девушки, как фрейлейн Гейдрун, нет слишком дорогого подарка. Два пожилых господина, что-то горячо доказывавших друг другу, оттеснив дам, оказались рядом со мной. Они говорили с легким швабским акцентом и, судя по всему, выражали недовольство политикой своего бургомистра в связи с какими-то служебными перемещениями, это просто неслыханно, сказал один из господ, что обер-секретарем канцелярии назначили не его, а господина Ноттингера. Второй господин тоже считал этот факт возмутительным; на это повышение, говорил он, имеет полное право его собеседник, а не господин Ноттингер, и вот почему: во-первых, у Ноттингера гораздо меньше стаж, во-вторых, значительно меньший опыт, чем у освободившего должность предшественника, а в-третьих, суть дела в том, что Ноттингер с бургомистром состоят в одной партии, но вот увидите, к чему приведет подобная политика — к полной утрате доверия, да, да, эта система долго не продержится. Таков был разговор слева от меня. Соседи справа — жизнерадостная супружеская чета — ругали скверную берлинскую кухню; муж заявил, что сегодня же вечером они уедут обратно, во Франкфурт, а жена сказала, что это невозможно, ведь на завтра они приглашены к Гольдманам; муж со вздохом согласился — ничего не поделаешь, придется остаться, Гольдманы — слишком важные люди, чтобы можно было просто так от них отмахнуться. Впереди меня, взявшись за руки, шла молодая парочка. Людской поток не спеша плыл к площади, сопровождаемый негромким гулом, журчанием и всплесками голосов: болтали о погоде, о каникулах, об отметках школьников, о помолвках, свадьбах, разводах, рождениях и смертях; слышались разговоры о торговых сделках и сроках поставок, о манипуляциях с векселями, о доверенностях и лимитах; рекомендовали делать завивку у такого-то парикмахера и не обращаться к такому-то адвокату; говорили о болезнях сердца, желчного пузыря, почек, желудка, легких и селезенки, — это был обычный говор будней, болтали обо всем на свете, лишь о своей прежней родине не упоминали ни единым словом. Она никого не интересовала — ведь каждый из шагавших в этой толпе где-то уже поселился, был занят привычным делом, у каждого были свои заботы, приятные и неприятные. Большинство окружающих было в возрасте сорока — пятидесяти лет, женщин больше, чем мужчин, и пожилых больше, чем молодежи; преобладало среднее сословие — пенсионеры, домашние хозяйки, чиновники, торговцы, ремесленники, мелкие предприниматели — довольные, неторопливые, с заурядными, незлыми лицами.