Максим Кантор - Учебник рисования
Впрочем, думал Павел, это значит, что Голенищев воздействует присутствием более, чем словами. Так бывает, например, в церкви — разве прихожанин понимает латынь или старославянский? Даже слов молитвы различить нельзя в скороговорке дьяка, но действует сразу все — запах ладана, свечи, монотонный голос. Так было в юности Павла — после долгих прогулок с отцом он не мог вспомнить конкретных слов, но был охвачен волнением. Ему хотелось бежать к холсту, рисовать, творить, служить людям. Многое из сказанного в детстве отцом он не понимал, но эти непонятные разговоры сформировали его. Когда Павла спрашивали о главном событии в жизни, он называл главным эти разговоры. Как же получается, думал он, что оба человека воздействуют лишь присутствием — но столь по-разному?
— Лиза считает, что ты в опасности. Твоя новая пассия принесет зло. Впрочем, — сказала мать из-за двери, — не меньшая опасность — находиться рядом с бестолковой Лизой, — она сплюнула виноградную косточку, — знаю по опыту, каково жить с человеком, который ничего не может дать.
В новой семье не говорили об отце Павла, но косвенными репликами мать поминала прежнюю жизнь: счастья не было, денег не было. И — самое главное — в прежней жизни было бессмысленное беспокойство. Сравнивая бездействие отца и Леонида Голенищева, занявшего его место, Павел должен был признать, что энергия, шедшая от Леонида, беспокойства не вселяла. Павел замечал, что в присутствии Леонида людям легко и весело. И как доказать, что энергия, исходившая от отца, полезнее, чем та, что исходит от Леонида? Вот мать Павла — та, очевидно, думала иначе.
В памяти Павла отец не имел тела, он не помнил прикосновений отца, только его лицо. Тело Леонида он представлял хорошо: Леонид Голенищев принимал Павла в халате, и можно было видеть его грудь, а когда тяжелые полы распахивались, открывались полные ноги Голенищева, покрытые рыжими волосами. И от курчавых ног и от румяной груди, от всего налитого тела Голенищева шла сила и энергия. Голенищев выходил из спальни, оставив за дверью смятую постель, счастливую женщину, ночные игры. Павел представлял себе мать, любовно смотрит она в полуоткрытую дверь, улыбка расплывается по ее лицу. Отец такого счастья дать ей не мог. Вероятно, энергия отца была иной природы, бесполезная для женщины. А Юлия? Тоже была во власти Леонида? И как чувствовала себя вчера Лиза — под насмешливым взглядом Леонида Голенищева?
— Слезы и вздохи, — сказала мать из-за двери. — Они считают, что можно научить их жить.
Леонид усмехнулся в усы — взгляд его выражал знание жизни, которому не научишь.
Как может она? — так Павел думал о матери. Как могла она? — это о Юлии Мерцаловой. Как могли они? — это о правозащитниках, считавших в былые годы Леонида лидером. Он ничего не сделал, ничего не сказал, ничего не написал — он только ухмылялся. Почему они назначили его ответственным за время? Как же так?
— Должна сообщить, — сказала мать из-за двери, — Лиза ревностно относится к твоему творчеству. Надеется, что ты не променяешь искусство на карьеру.
— Девушка опасается, что ты потерял себя, — Леонид поправил полы халата, прикрыл курчавые ноги. — Светская жизнь, дорогие женщины. Утешили, как могли. Я сказал, что скоро открою твою выставку. Я пообещал, — Леонид Голенищев слегка поморщился, — что это будут значительные полотна.
— Она успокоилась?
— Ты знаешь, людям со мной легко.
IIПоздний завтрак был сервирован на агитационном фарфоре — это такие тарелки и чашки, специально раскрашенные в квадратики и полоски. Леонид собирал фарфоровые произведения авангардистов 20-х годов — то была его особая страсть. Мастера авангарда, устав от программных разрушений, делали тарелки и супницы, стаканчики и молочники, расписывая их квадратиками и закорючками. Самим мастерам не приходило в голову, что они производят нечто чрезвычайно пошлое, нечто, дискредитирующее их основное кредо, — на смену старому миру они немедленно создали еще один, точно такой же: с сервизами на двенадцать персон, только расписаны сервизы не павлинами, а квадратиками. В среде людей прогрессивных сделалось модным собирать так называемый агитационный фарфор. Люди со вкусом обычно подавали первые перемены блюд на кузнецовском фарфоре, а десерт сервировали на Малевиче и Поповой. Впрочем, Пьер Бриош, тот, например, подавал на Малевиче холодные закуски, словом, фантазии коллекционеров были неистощимы. В богатых столовых на видном месте водружали антикварные шкафы, сквозь хрустальные дверцы маячили свободолюбивые супницы и соусницы — из глубины резных буфетов они слали революционный привет. Показывая хоромы, буржуи непременно подводили гостей к таким буфетам и, похваставшись красным деревом (Бавария, семнадцатый век!), вынимали из глубин буфета свободолюбивые тарелки с отважными закорючками. Коллекция агитационного фарфора, собранная Леонидом, по слухам, не уступила собранию фон Майзеля, а это говорит о многом.
Леонид Голенищев любил завтракать поздно и со спиртным. На тарелке, выполненной по эскизам Малевича (черные квадратики по белому полю), покоилось сало: жирный прозрачный куб венчал супрематическую композицию; на тарелке, расписанной Кандинским, были представлены колбаса и зеленый лук — цветовые контрасты выдержаны в гамме мастера; на тарелке Любови Поповой — помидоры и огурцы. Среди блюд на крахмальной скатерти лежал глянцевый журнал, издаваемый Тахтой Аминьхасановой, и раскрыт журнал был на развороте, где Леонид Голенищев в качестве куратора представлял новый проект художника Снустикова. Федор Снустиков (по прозвищу Гарбо) был переодет в Айседору Дункан, на что указывал длинный шарф, папироска и подпись под фотографией. Характерно, что прозвище Гарбо постепенно вытеснило реальную фамилию художника. Теперь Снустиков именовался Теодор Гарбо, а для поклонников и журналистов просто — Тед Гарбо. «Леонид Голенищев — куратор. Валентин Курицын — стилист. Тед Гарбо — в роли Айседоры Дункан» — прочитал Павел в журнале, лежащем среди закусок.
— Растет парень, — заметил Леонид, — нашел себя.
— В Теде Гарбо или в Айседоре?
— Артист, — Леонид пожал плечами, — ускользающая индивидуальность.
— Скажи, — спросил Павел, — ты не хотел внушить Теду Гарбо серьезные мысли?
— Самое серьезное: делать людей счастливыми. Ты этого не умеешь, а Снустиков умеет, развлекает публику. И я умею, я творю снустиковых. Эти дурни — надежда нашего общества, — сказал Леонид. — Послушай внимательно. Один дурак действительно мало чего стоит. Если бы не я — Снустиков остался бы никчемным дураком. Но когда есть сто, тысяча Снустиковых — это уже культура.
— А я думал, — сказал Павел, — культура — это Толстой и Рембрандт.
— То искусство, про которое пишет твой дед, делает людей бессильными. В музеях смотреть можно — а в жизни от него одна беда. У нас с вами разные задачи — вы производите декларации, а я — свободу. Все, что вы, Рихтеры, натворите — я разрушу.
Слова прозвучали обидно.
— Так что — не будет выставки?
Десятки картин были написаны, и Павел ждал выставки. Тяжелые большие холсты, он долго писал каждый, и теперь он думал про них как про свое оружие. До поры оружие хранится в арсенале, можно трогать холодную сталь, но однажды шпагу вынут из ножен. Павел проводил рукой по поверхности картины, по шершавой краске: однажды дремлющая в ней сила себя покажет. Павел никого не приглашал в мастерскую, картины стояли повернутые лицом к стене, но придет день — и Павел развесит их по залу. Это будет большой зал, и соберется много людей, и картины заговорят со стен. Это такие картины, думал Павел про свое искусство, что они изменят мир. Вы увидите, думал Павел про будущую публику, вы уже забыли, что искусство объясняет жизнь: художники сегодня торопятся, у них нет времени на долгую мысль. Но я расскажу о том, что произошло с нашей страной. Тогда — Павел верил в это — он сумеет картинами отчитаться и за собственную жизнь тоже. Может быть, счастливыми его картины людей и не сделают, но они объяснят вещи, которые важны сразу для всех. Увидит картины Лиза — и простит его, поймет, что Павел боролся сразу за многих, значит, и за нее тоже. Увидит картины Юлия — и ей станет понятно, почему Павел вел себя так, а не иначе. И может так случиться, что эти женщины подойдут друг к другу — и помирятся. Они скажут: зачем пустые ссоры, когда всем хорошим надо объединиться для борьбы с плохим. Болезненные прошлые годы — они станут ясными, я сумею сделать так, что оправдаю наше существование.
— Изволь, покажу картинки, — сказал Леонид, — однако не советую связывать с выставкой большие надежды. Вы, Рихтеры, воображаете, что за вами истина. Я не отдам вам истину. Ты будешь рисовать, а я буду ломать стереотипы рисования. И будущее — за нами.
— За теми, кто разрушает? — спросил Павел.