Ирина Муравьева - Веселые ребята
Ту, с которой у них был ребенок, которого не будет. Которую только что оперировали под марлями и трубками. Из-за которой он не заговорил до сих пор ни с одной из мелькающих мимо девушек. Ту самую Чернецкую, которая была его женщиной и стала женщиной благодаря ему.
Она сидела на скамейке в полосатом — синяя полоска, красная полоска — заграничном купальнике. Волосы ее были распущены, голова слегка — как она часто это делала — откинута назад, ноги вытянуты и положены одна на другую. Она задумчиво шевелила пальцами обеих ног, словно и ими прислушиваясь к тому, что, перебивая друг друга, заливали возбужденные ухажеры. Ярко накрашенные ногти ее ног блестели на желтом песке, словно кто-то рассыпал возле лавочки горстку красных бутонов. Орлов сделал шаг по направлению к ней и вдруг почувствовал, что ему нечем дышать.
«Это от крови», — быстро подумал он и провел рукой по ноздрям.
Крови уже не было, ноздри оказались сухими. Тогда он снял кеды, закатал сначала штаны, потом рукава рубашки (не выделяться, все-таки пляж) и быстро пересек разделяющее их нагретое и вязкое расстояние. Чернецкая увидела его, идущего к ней по песку, окровавленного, обозленного и босого. Она посмотрела на него секунду-другую не отрываясь, и узкие глаза ее вдруг засинели, как у только что прозревшего новорожденного котенка. Она не приподнялась ему навстречу и не выразила радости. Напротив, брови ее стали обидчивыми, а губы скривились. Орлов не успел опомниться, как она перевернулась на лавочке, нарочито оказавшись к нему спиной, и капризно сказала прилипшему к ней мужичью с их брошенными вповалку велосипедами:
— Пошли в воду, я вся перегрелась.
И действительно пошла. Вытянулась во весь свой маленький рост — он увидел, что она стала шире, крупнее — и закрутила, зазвенела бедрами, обеими руками зашпиливая на макушке вьющиеся свои золотисто-ореховые волосы. Велосипедная братва, хрипя и постанывая, повалила за нею. Орлов остался стоять где стоял, чувствуя, что еще минута, и он весь одеревенеет от стыда. Она плыла в дымно-поблескивающей воде, стрекозы задевали ее своими капроновыми крыльями. Ее золотистый пучок, из которого выбилось несколько намокших и ставших от этого черными прядей, струился вслед пучку по воде и был единственным предметом, который различали его полуослепшие от горя глаза. Никого больше во всем голубом пруду. Никого на всем желтом песке. Потом он услышал пронзительный милицейский свисток и оглянулся. От калитки, прихрамывая в тесных зимних сапогах, торопился милиционер (Орлов не видел его лица, что-то красное), и за ним едва поспевал бывший военный, ежесекундно отплевываясь и делая весь чистый радостный песок вокруг себя грязным и отвратительным. Милиционер подошел первым и зачем-то скрутил ему руки за спиной. Орлов заметил, что верхняя пуговица милицейской формы расстегнута и торчит коричневый от несвежести, засаленный воротник рубашки с прилипшими к нему волосинками.
— Покажи пропуск, — приказал милиционер, ненавидя Орлова за молодость и хулиганство.
— Нет у меня никакого пропуска, — ответил Орлов, и в это время золотой пучок плавно развернулся в голубоватом дыму, а вместо него над водой закачалось ее лицо с удивлением и страхом в верхней своей части, там, где лоб и брови.
— Тогда пошли в отделение, будем составлять протокол, — сказал милиционер и, видимо, не разобравшись в том, что Орлов еще школьник, гаркнул на него невпопад: — Чем в армии служить, шляетесь тут, шпана, а служить за вас, придурков, другие будут?
Что-то свое мучило, скорее всего, старого несвежего милиционера — может, его сына, слабого здоровьем, забрали в армию, и отцу теперь хотелось, чтобы все молодые парни служили в ней, а не плавали под прозрачными стрекозами, или, может, он просто привык везде наводить свой грубый порядок, но только, налившись злобой по отношению к Орлову, милиционер, как пешку, развернул его на песке и начал толкать к калитке.
В перерыве между толчками Орлов оглянулся и увидел, что Чернецкая вылезла из воды. Он увидел, как она стоит мокрая, с бегущими по плечам золотисто-черными волосами, и плечи ее сверкают. Она стала шире в талии и круглее в бедрах, хотя прошел всего месяц с тех пор, как они расстались. Она не сделала ничего, чтобы помочь ему или хотя бы выразить бровями и губами то, что у них должен был быть ребенок, которого не будет. Она смотрела ему вслед, как дорогая, производства какой-нибудь демократической республики кукла с полки «Детского мира» смотрит вслед только что купленному дешевому клоуну, которого неторопливо укладывает в коробку сильно накрашенная и курящая девушка-продавщица.
«Так, — мысленно произнес Орлов и скрипнул зубами, разжевав соль своей засохшей на подбородке недавней крови. — Полный порядок».
«Вот такие мы все, люди, — думала бабушка Лежнева, гладя постельное белье и одновременно всхлипывая от постоянной своей тревоги за дочь и внука. — Что, я Кате разве имею право указывать? Я ей скажу: „Катя, его же воспитывать нужно!“ А она меня спросит: „Ты знаешь, как его воспитывать? И я не знаю. Потому что если им запретили в Бога верить, то как же их теперь воспитывать?“ — „Всё любовью делается, — вот что я скажу Кате! — Ты только люби его, и я буду любить, и тогда, может…“
Она не успела закончить своей мысли, не успела даже вытереть с новой силой полившиеся на раскаленный утюг слезы, как соседка Надежда Федоровна застучала к ней в дверь из коридора. Бабушка Лежнева знала, что это она, Надежда Федоровна, потому что только она и стучит так — отрывисто, всем своим пролетарским кулаком: «Ттттуккк!»
— К вам, — гаркнула Надежда Федоровна, — оглохли, что ли!
Отец Валентин, Катеринин многолетний любовник, огромный, располневший и все-таки красивый, как всегда, сильно только обрюзгший, решительно вошел к ней в комнату и, набычившись, уставился на нее.
«Чего в нем нашла! — сверкнуло в голове бабушки Лежневой. — Мужик мужиком! Прости меня, Господи! Чтобы в таком грехе жить!»
— Добрый день вам, — низким красивым басом сказал отец Валентин, — помешал, извиняюсь. Катерину Константиновну мне нужно. По срочному поводу.
— Она ведь на работе, — чувствуя, как заколотилось сердце, ответила бабушка Лежнева. — Она через полчаса придет. Вы присядьте, пожалуйста.
— Замечательно, — кивнул он и, видимо, растерявшись оттого, что бабушка Лежнева молчит, громко спросил про молодого Орлова: — А парень ваш где? Сын? В пионерском лагере, что ли?
— Болтается, — грустно махнула рукой бабушка Лежнева. — Никого не слушает. Возраст. И, конечно, без отца. Вы меня понимаете…
— Никогда не знаешь, что к чему, — угрюмо ответил отец Валентин, — никогда. Потому что сейчас такие отцы, что лучше бы они поменьше вмешивались.
«Говори, говори, — подумала про себя бабушка Лежнева, — не будь тебя, так она, может быть, и встретила кого-нибудь, может быть, и замуж… А так — что? Всё псу под хвост!»
— Вы ведь действительно веруете? — спросил вдруг отец Валентин.
— Верую, — встрепенулась бабушка Лежнева.
— Позвольте мне вам один вопрос задать. Как истинно верующему человеку.
Он напряженно посмотрел на нее. Бабушка Лежнева опустила глаза.
— Вы мне скажите: ощущаете вы Господа Бога нашего когда-нибудь? Так, чтобы рядом с вами? Чтобы никакого, — он повысил голос, — никакого сомнения в том, что рядом?
Бабушка Лежнева помолчала.
— Я вам так скажу, батюшка, — усмехнулась она наконец, — мы с мужем когда-то давно, в другой, можно сказать, жизни про это же самое говорили. Муж у меня человеком умным был, головастым. Сердце очень доброе. — Она быстро взглянула на батюшку. Отец Валентин сидел, свесив голову на грудь, дышал тяжело, как мамонт. — Муж тогда так сказал: есть люди дурные, и я их никаким образом любить не могу. Есть люди вообще мертвые. От них тоже надо подальше.
Он поднял на нее свое красное, расползшееся лицо:
— Мертвые?
— Мертвые, — вздохнула она. — Внутри у них мертвечина.
— Я ведь вас не об этом спросил, — раздраженно сказал он, — не о людях.
— А вы погодите, — совсем тихо перебила его бабушка Лежнева. — Мы с вами среди людей живем. Я иногда смотрю на кого и думаю: «До чего дурен! Сколько такой всего понаделает!»
— Ну? — Воспаленными глазами отец Валентин впился в ее старенькую шею.
— Так вот вы мне скажите: если я так людей сужу, это что значит? Значит, что я в Бога не верую? Или как?
— Говорите, говорите, — кивнул отец Валентин, словно начав о чем-то догадываться.
— Потому что если я так про людей нехорошо думаю, то какая же это вера? Это ведь значит, что я с Его волей несогласна? Или на этих людей не Его воля была? А чья тогда?
— Ну, чья… — сморщился отец Валентин. — А этот-то? Этого вы забыли?
— Этого? — тонким, как проволока, голосом повторила бабушка Лежнева. — Вот вы мне сами и назвали! Вот кто нас в покое не оставляет! Вот кого мы каждый день рядом чувствуем! Этого! А Он, — она подняла к потолку морщинистые веки и глубоко, всей своей костлявой и вытертой грудью, перевела дыхание. — Он редко сам приходит. Нас к себе ждет.