Николай Байтов - Думай, что говоришь
Что знаю я об этих спорах? Лишь семейное предание поведало мне о них. И всё же два слова остались у меня в памяти. Мне было лет шесть. Посередине нашей сорокаметровой комнаты в Трубниковском стоял обеденный квадратный стол, осенённый абажуром из розового шелка. Справа от стола пианино, которое мы купили вскоре после переезда, дедушка целыми вечерами играет на нем. Алексей Алексеевич с моим отцом пикируются уже не один час. Я совершенно не понимаю, о чём идёт речь, только улавливаю общий ритм перепалки: она идёт длинными пулеметными очередями, перебиваемыми иногда двумя-тремя хлопками одиночных выстрелов. И два слова всё время перелетают, как вспышка, с одной стороны на другую: «детская смертность». Я не знаю, что значат эти слова, но кроме них, я ничего не помню. И запомнил я их потому, что очень тогда удивлялся и размышлял: как это одно и то же понятие может употребляться каждой из спорящих сторон с таким азартом, словно это есть главный козырь в её аргументации, главная бомба, которая накроет и заставит умолкнуть все огневые точки противника.
Так что же мне теперь делать? Я спрашивал отца, но он сказал, что решительно не помнит того разговора, и сам очень удивлялся, о чём могла идти речь. И вот, чтобы продолжить интеллектуальную традицию моих предков, у меня нет ничего, за что бы я мог зацепиться, кроме этих двух слов: «детская смертность». Что ж, возьму их, это всё же сильная точка, позволяющая многое реконструировать. Возьму их и начну, а там посмотрим, куда Бог приведёт.
2«Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Ребёночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… «Гони его!» — командует генерал. «Беги, беги!» — кричат ему псари, мальчик бежит…»
Это мы знаем, все читали и мысленно с наслаждением терзали и расстреливали изверга-генерала. Понятно, что это пример достаточно простой. Перейдём сразу на следующую ступеньку, повыше.
Бабушка накормила шестилетнюю внучку блинами с несвежей сметаной. Сильное отравление, рвота, девочку везут в Морозовскую больницу, делают промывание. Рвота не прекращается. Девочка теряет силы, ей ставят капельницу с глюкозой. Никто никогда в подобных критических условиях не проверяет кровь на сахар! У девочки резко наступает кома: был диабет, о котором не знали ни родители, ни врачи. Дальше все хуже и хуже: отслоение сетчатки, девочке вырезают один глаз, другой почти не видит. За стеклянной стеной палаты девочка сидит с забинтованным глазом, мать кормит её с ложечки (бабушка к тому времени повесилась), у девочки так дрожат руки, что она сама не может есть. Слёзы безостановочно текут у матери по щекам, капают в кашу, но она читает девочке вслух какую-то азбуку с картинками: про буквы, про каких-то петушков: девочка страстно желает знать все буквы…
Итак, буквы — это очень важно. Я сам их постоянно использую. Ими пользуются даже те, кто не вполне осознает их космическое значение. Льюис, например, однажды составил из них вот такую фразу: «человек способен умалить славу Божию не больше, чем погасить солнце тот, кто напишет «тьма» на стене своей камеры». Не говоря пока о славе Божией, мы немедленно оспорим картину, взятую для сравнения. Льюис не догадывался, что человек, пишущий слово «тьма» на стене камеры, совершает акт, по своему значению вполне равный сотворению (или погашению) солнца. Ибо и солнце, и все остальные материальные тела суть ничто, если только они не знаки, начертанные Богом. По мере того как я взрослею и старею, пантеизм делается мне всё более чужд и неприятен, как, впрочем, и сам физический мир, относительно которого я всё решительней верую, что Бог создал его не из Себя. Значит, мир создан из ничего и остается ничем вне своей знаковой функции. Как материал знака, как форма буквы, он вполне условен. Физические законы суть грамматические правила…
Да, это рассуждение спекулятивно, я понимаю. Зато оно традиционно и никого не может провоцировать на полемическую атаку. Разве что лениво-снисходительной усмешкой на него ответят: ведь этой метафоре — «мир — текст» — уже неизвестно сколько тысяч лет, и всеми новозаветными культурами она тысячи же раз повторена и осмотрена со всех возможных сторон. Вот поэтому я так уверенно здесь и действую, без вопросов. Чувствую, однако, что это продлится недолго и край испытанного обсыпается где-то буквально здесь же, на следующем шаге.
Например, вот что. — Если мы теперь спросим: «к кому обращен этот тотальный текст?» или «кто может или должен его прочитать?» — то нам придётся обдумать некоторые вспомогательные (а на самом деле «основополагательные») предметы. Например: всякий ли текст несёт в себе сообщение, то есть обязательна ли для него коммуникативная функция? — Может быть, это лишь частный и весьма узкий случай функционирования текста, а вообще пишется он вовсе не для того, чтобы кто-то его прочитал? — Если бы нас, читателей, не было, или мы бы были гораздо глупее, или занимались бы не чтением, а, допустим, только любовью — перестал ли бы в этом случае физический мир быть текстом? —
Нет. Похоже, мы здесь вообще ни при чём. Уже сказано и принято за аксиому, что текст рождается из взаимодействия только двух: творящей воли и пустоты. И кроме текста, ничего не может возникнуть в результате такого взаимодействия. Не может творческая воля из одной и той же пустоты создать здесь текст, а там какого-нибудь его адресата.
Именно здесь, наверное, и нащупывается разгадка, почему мне так неприятен физический мир. Я то и дело ловлю себя на мысли, что Бог для Своих знаков мог взять материал получше. Ведь из пустоты можно взять что угодно. Почему бы не придать этим буквам какую-нибудь форму посимпатичней? — Нет, Он этого не сделал. Всё как-то неуютно, грубо, уныло. Не связана ли эта моя эмоция с тем, что я сам сделан из того же материала и тем же способом? Я тоже есть знак, и сам читаю, и меня читают другие. Трудно понять. Только что как будто говорилось, что текст не обязательно должен быть прочитан, и вообще он как бы не для того. Быть может. А для чего? —
3Информация в этом тексте какая-то неподвижная. Она и в самом деле мало похожа на сообщение. Скорей это что-то вроде лозунга или афоризма (даже в тех редких случаях, когда адресат грамматически выявлен). «Я тебя люблю», — читает наука, и люди чувствуют досаду и разочарование. Они хотели бы, чтобы наука давала им расшифровки типа: «я жду тебя 17 июля в 15.10 на станции «Тёплый Стан» у первого вагона в сторону Центра, на мне будет белая ветровка, на правом плече будет висеть футляр с фотоаппаратом».
Самое странное, однако, что люди, имея дело с лозунгами, всё же исхитряются выуживать или выделывать из них нечто приближающееся по структуре к такому сообщению. Вот почему, наверное, человеческая наука иногда кажется шарлатанством и фокусничеством, иногда хамством и насилием, иногда… Впрочем, не знаю. Мне трудно понять, как это происходит и только ли одна наука или что-то за ней и прежде нее…
Надо вернуться. — И вот, для чего бы ни стоял этот текст, ясно всё-таки, что он каким-то образом сам себя читает. И проблема расчленяется: мы сразу встречаемся с двумя отдельными вопросами: «кто читает?» — первый вопрос и — «в каком смысле это есть чтение?» — второй… Да, начать со второго, поскольку около первого мы уже ходили, и теперь, как бы там ни было…
Ну, конечно, это не обычное чтение… Да, да, это совсем не то, что мы привыкли называть «чтением».
Вот элементы текста отображают в себе и воспроизводят некую информацию, которую берут из этого же текста, а частично, если не главным образом, из себя, что одно и то же, вот именно, что нет никакой разницы…
А людям, живущим лишь с простыми коммуникативными текстами, такая функция не известна. Они даже не могут вообразить себе этот процесс, и в их языке нет никакого подходящего понятия…
Но я догадываюсь, в чем тут дело. — Ближе всего, как это ни странно, сюда, по-видимому, подходит понятие «смерть». —
«Самочтение» сопровождается гибелью знаков. —
Скажем это или чего-нибудь подождём? —
Нет, пожалуй, это не так уж и странно, если подумать.
Вот как это выглядит. — Теперь я не испугаюсь. Лозунг и афоризм превращая в сообщение, я не буду возвращаться к отправной точке, то есть к детской смертности. Если я в детстве не умер и научился читать… а ещё я научился составлять собственные тексты, — и если это так, то это никак не значит, что я не умру именно благодаря этому. В неподвижных и самоозначающих знаках, типа «тьма», «свет», «тяжесть», «влечение», «отталкивание», я никак не смогу прочитать нужное сообщение, которое я произвожу для своего потребления, чтобы мне не умереть. Мне обязательно приходится их сдвинуть с места и деформировать при помощи многих других, совсем других букв, которые мне неоткуда взять, кроме как из себя самого, потому что пустоты у меня нет. Я сдвигаю, это похоже на перекодировку. Я сдвигаю, и только тогда я это проглатываю. Потому что, да — чтение возможно только движущегося, а оно стоит, поэтому мне приходится самому, чтобы создать, нет, конечно, не иллюзию, а настоящее движение, относительное, но это всё равно, потому что относительность никак не смещает настоящего. Вот и знаки при этом искажаются по сущности, а не по видимости, и искажаются до такой неузнаваемости, что мои усилия всегда превышают ту долю, которую я получаю назад…