Джузеппе Маротта - Золото Неаполя: Рассказы
На доне Раффаэле была тогда белая матросская фуфайка и рваные штаны, закатанные до колен, за ухом торчала сигарета; он протянул Ассунте полный стакан так, как протягивают почтовый перевод — с почтительной торжественностью, которая ее рассмешила; в общем, они поженились три месяца спустя, когда дона Раффаэле взяли ночным сторожем на шляпную фабрику.
Там супруги Казерта и проводили свой медовый месяц до тех пор, пока однажды утром не были застигнуты спящими, как сурки, на импровизированном ложе из лучшего фетра и, разумеется, уволены. Впрочем в Порт-Альбе у них был семейный кров; именно там расцвела очаровательная синьора Казерта, которая внезапно, в одну минуту, позабыла и о роняющей капли деревянной бадейке, и о кислой капле лимонного сока в запотевшем стакане, и о голых волосатых ногах, осыпанных росой, то есть обо всем том, что в один прекрасный день столь же неожиданно вдруг зажгло ей кровь. Донна Ассунта проводила теперь свои дни на балконе, держа на коленях кошку; вечерами очаг в их доме был холоден, но зато все новые и новые ожерелья из искусственного жемчуга, все новые и новые ленты и гребенки с фальшивыми бриллиантами сверкали на прекрасной, неприветливой и молчаливой жене дона Раффаэле, которая смотрела на него, как на гостя, и говорила:
— Своди меня в пиццерию.
В маленьком зале лучшей пиццерии Порт-Альбы в свете электрических ламп сверкали обнаженные плечи донны Ассунты; глаза незнакомцев за соседними столиками говорили о том, что донна Ассунта была хороша; они бегали по ней, эти глаза, не обращая никакого внимания на расстроенного дона Раффаэле, который выглядел как приложение к жене, как вещь, которая в данную минуту значила не больше, чем сумочка, лежащая рядом с нею на стуле. Когда, покидая пиццерию, они проходили мимо горящей печи, то, глядя на жену, всю в бликах огня, и вдыхая запах свежеиспеченного теста, дон Раффаэле желал ее со слезами на глазах, бессознательно отождествляя с ней и свою мать, и свое первое причастие.
Поэтому не было на свете такого ремесла, за которое он не взялся бы ради нее: я говорю о годах, когда он то дрессировал собак и птиц, то за семь уроков учил игре на гитаре, то был точильщиком, то продавцом рыбы, то полицейским агентом, а то вдруг брался чинить часы и замки или даже одевать и фотографировать покойников.
В извозчиках дону Раффаэле не повезло, но зато в изготовлении и распространении картинок ex voto он превзошел самого себя. Он исходил из того, что признательность людей, обязанных своим здоровьем, а то и жизнью какому-то святому, надо как-то активизировать. Как известно, за ходом болезни человека следят обычно, не подавая вида, лишь владельцы похоронных контор; так вот, дон Раффаэле исхитрился стать таким же информированным и таким же незаметным, как они. Когда владелец похоронной конторы, разочарованный, выходил из дома тяжело больного, который вдруг пошел на поправку, туда тут же входил, улыбаясь дерзко и в то же время загадочно, дон Раффаэле. Совершенно очевидно, что между владельцами похоронных контор и изготовителями картинок ex voto существует мистическая связь, ибо клиент, потерянный для одного, начинает представлять огромный интерес для другого.
Смешавшись с толпой родственников, обессиленных бессонными ночами, дон Раффаэле потрясал подходящей картинкой и призывал их не быть неблагодарными.
— Да, но откуда мы знаем, кто именно это был — святой Януарий или святой Паскуале? — возражали иногда родственники, но дону Раффаэле достаточно было с суровой сдержанностью сообщить, что, проходя случайно мимо и стряхивая пыль именно с этой, а не с другой картинки, он вдруг почувствовал необъяснимое желание войти. Тут женщины, заплакав, обнимали друг друга, и вопрос о покупке был решен.
Впрочем, дон Раффаэле ухитрялся пристроить свои ex voto даже в домах, не знавших болезней и несчастий. Однажды в переулке Порта Нолана какая-то женщина, не скрывая своих колебаний, сказала ему:
— Мой муж и в самом деле занимается пиротехникой, как нарисовано на вашей картинке, но никогда еще у него в руке не взрывалась ракета!
Однако дон Раффаэле все равно уговорил ее взять картинку: он высказал предположение, что чудотворцу легче предотвратить возможность несчастья, нежели его крайние последствия, иными словами, он внушил ей, что приобретение картинки в каком-то смысле обяжет святого Януария.
Прошу вас, будьте снисходительны к моему нищему дельцу; он не меньше вас почитал неаполитанских святых, а в них, между прочим, еще так много осталось от их изначальной человечности, что и они, наверное, его тоже прощали.
Но вот и в дом самого дона Раффаэле пришла беда; если не ошибаюсь, он убедился в этом в одну февральскую ночь, когда его разбудил шум ветра и проливного дождя.
А может быть, он открыл глаза просто потому, что внезапно почувствовал, что на широкой супружеской кровати с медными спинками нет больше донны Ассунты. Выглянув на площадку, он заметил растаявшую на лестнице тень; дон Раффаэле взял жену за руку и привел домой.
Будильник на комоде показывал три часа ночи.
Не скрою от вас, что до самого утра дон Раффаэле сидел на постели и безудержно плакал. Донна Ассунта не говорила ничего — ни да, ни нет; она спокойно ждала, чувствуя себя защищенной своей подавляющей красотой.
Наконец дон Раффаэле встал и оделся; затем стал укладывать в чемодан платья жены и ее фальшивые драгоценности; делая это, он все время говорил, глухо, словно со дна глубокого колодца.
— Это единственное ремесло, к которому я не чувствую призвания, — вот что, между прочим, сказал он.
А потом он устроил целое представление; он раскланивался перед донной Ассунтой, делал церемонные жесты, танцующими шажками перебегал от шкафа к чемодану, размахивая яркими блузками жены. И все время говорил:
— Кто был точильщиком и продавцом рыбы? Кто одевал мертвых и раздевал живых? Но ремесло ремеслу рознь, сударыня!
Взвалив чемодан на плечо, он пошел за такси; когда донна Ассунта разместилась в машине с выражением царственного гнева на лице, он сказал шоферу: «Синьора скажет куда», — и вернулся домой, не переставая бормотать свои саркастические любезности.
Дома страдание заставило его взяться за кисть. Вот к этому я все время и вел свой рассказ — к картинке, которую нарисовал дон Раффаэле, когда почувствовал себя овдовевшим и осиротевшим, и стены комнаты начали таять и исчезать, оставляя его одного в центре мира с кистью в руке. О ней долгие годы рассказывали от Порт-Альбы до Каподимонте, об этой невероятной картинке, на которой был изображен святой Винченцо в тот момент, когда под проливным февральским дождем он отклонял от головы дона Раффаэле пару роскошных рогов. Поглупевший от своего несчастья, дон Раффаэле, плача, преклонил перед священником колени.
— Это такое же чудо, как и всякое другое, почему, падре, я не могу публично воздать ему должное?
В конце концов он повесил картинку у себя в комнате и зажигал перед нею лампаду. Старея, он глупел все больше и больше. Помню, я часто его видел поздними вечерами в пиццерии Порт-Альбы. Он сидел за столиком рядом с очагом, и от жара и блеска углей, от волнующего запаха теста на него порывами, как дым из кадила, налетали воспоминания молодости.
Рагу
Сколько уже веков неизменно, как мессу у алтаря, наблюдаем мы каждое воскресенье на столах неаполитанцев знаменитое рагу? Уже с самого раннего утра сладостный дух начинает истекать из глиняных сотейников, в которых золотится лук и испускает благородный аромат веточка базилика, сорванная тут же, на окошке; и тем лучше, если на душистых листьях еще блестела роса — неаполитанские небеса знают множество способов воздействовать на судьбу рагу, потому что рагу не готовят, а творят, рагу — это не соус, а рассказ, роман, поэма о соусе. С того момента, как сотейник поставлен на огонь, и большой кусок топленого свиного сала, чуть-чуть помедлив, начинает скользить и распускаться, и до той минуты, когда рагу действительно готово, что только не случится или случится на пользу или в ущерб этому требующему стольких попечений блюду, которое того, кто его готовит, обязывает быть на высоте в той же степени, в какой художника обязывает его полотно. Ни на одной из стадий приготовления рагу не должно быть предоставлено самому себе; как прерванная и вновь зазвучавшая музыка перестает быть музыкой, так и рагу, от которого хоть на минуту отвлеклись, перестает быть рагу, и более того, теряет всякую возможность стать им снова; а тот, кто делает вид, что даже не думает о рагу, над которым хлопочет, — это просто виртуоз своего дела, и ему нравится показывать, как уверен он в своем умении: он притворяется, уверяю вас, притворяется!
Помню дона Эрнесто Акампору, торговца дона Эрнесто Акампору, прославившегося в районе Меркато, а может быть, и во всем Неаполе своими восхитительными рагу. Тот не знает, что такое настоящее, приготовленное мастером рагу, кто не сиживал по воскресеньям за столом дона Эрнесто. Но два слова о нем самом. У дона Эрнесто не было возраста и не было рубахи: во всяком случае, поверх широченных матросских штанов он носил только вязаную фуфайку, а под ней ладанку Козьмы и Демьяна, которая содержала какие-то реликвии этих святых, а кроме того, служила ему для того, чтобы складывать туда окурки сигарет; когда я говорю: «Он был торговцем», я имею в виду, что у дона Эрнесто была тележка, приспособленная для торговли любым товаром, любой провизией в зависимости от его неисчерпаемого вдохновения и ниспосланного богом времени года: сегодня это были арбузы и оливки, семечки и плоды опунции, завтра — иголки, нитки, катушки или дешевые зеркальца и кошельки, а то и ошпаренные свиные ножки, или леденцы, или жареные каштаны; порой, за неимением лучшего, он использовал свою тележку (снабдив ее на этот случай соответствующими материалами и инструментами) для того, чтобы точить ножи и починять стулья и зонтики. Эта чудовищная активность приносила дону Эрнесто некоторый достаток, но, вынуждая его останавливаться у каждой двери, у каждого подвала в самых отдаленных районах города, подвергала его любовным искушениям, следствием которых становились возникавшие на этой почве долги и обязанности. Дон Эрнесто и слышать не хотел о том, чтобы жениться. Однако семерых детей он таким путем завел. Каждому он давал свое имя (единственным исключением был Паскуалино, который, к сожалению, по целому ряду неоспоримых улик был обязан своим происхождением одному неаполитанцу, эмигрировавшему в Америку), а как только они начинали ходить, забирал их к себе в дом, где их воспитывала старуха Акампора, никого особо не выделяя. Она была так стара, что ежегодно ассистировала в соборе при чуде разжижения крови святого Януария в качестве его родственницы. Что, между прочим, давало ей право ругать святого: «Уродская морда, желтая ты морда, — могла она сказать ему и говорила, — ну что, сотворишь ты наконец свое чудо?» С внуками она вела себя столь же решительно и столь же сердечно: «Солнышко мое, убийца ты мой», — кричала она, пытаясь их догнать, и если ей это удавалось, обцеловывала их с ног до головы, а то даже и кусала. Это были два мальчика и пять девочек, уже довольно большие в ту пору, когда я познакомился с доном Эрнесто. К этому времени он уже, по-видимому, угомонился: вот уже два года как он возвращался домой без последующего привода туда очередных детей. Небритый, седой, он, не разгибаясь, трудился с утра до вечера, но воскресенье было его днем — днем отдыха, днем семьи, днем рагу.