Александр Терехов - Крысобой. Мемуары срочной службы
— Ни к чему.
— У нас идею выворачивают отделкой. Мы ж не можем, если чего не хватает, чтоб сделать по проекту — остановись. Мы — делай, из чего есть. А не все можно делать из того, что есть! Конечно, ему неуютно зажилось. Вроде все сам нарисовал, а глядеть не мог: пологие фронтоны, сплошь сарайного типа. Там — двускатные крыши. Наружный отвод воды. И слепые торцы. Слепые торцы. И он перестал рисовать. И задумался: что для свободы? Не совру, он не особенно знал классику, не почитал, поэтому не ездил туда.
— Ага.
— Да! Ездят подражатели, а он — родственник, ему по наследству передается. Он соображал. Повторял: боевые части обращаются в армию только мыслью командующего. Входя в город, ты должен решить: разрушишь его или подчинишься. Что нужно в целом? Есть правильный город Гипподама из Милета. Есть город римлян. Есть город богов Аристофана — в воздухе, чтобы отделить людей от богов, — заметь, Мокроусов решил строить в земле. Так я и не понял, что это? Осталась от него любимая присказка: чтоб строить навек… должен уподобиться тем, для кого строишь. Вообразить себя рабочим, если строишь цех. Милиционером, заключенным. Ребенком, стариком. Живым… Я боялся, что уподобится — не сможет обратно. Я не все понял… Он пропал.
— Постелили, — оповестил Старый; через четверть часа вздохнул: — Больше не буду так наедаться на ночь!
Любовь и смерть в начале зимы
Время «Ч» минус 7 суток
Разоспался до обеда. Старый плюнул, ушел один доканчивать гостиницу. Нам выдали бушлаты.
Сыпал дождик мелко-ледяной, стоило ветру задуть — и он сбивался в сторону, летел набок, как снег.
Вату она вытолкала наружу с такой силой, что своротила фанерку, припертую к норе. Я осветил вату — даже не попробовала. Задом толкала — сильна!
Однажды я видел, как крыса тащила утку: с кочки на кочку, зубами за шею. Утка не просовывалась в нору — крыса забежала с другого хода и дергала утку из-под земли. Старый придумал утку. На болоте рядом утки. Правдоподобно, а в нору не лезет. Так мы вычислили второй ход в нору. Сильна. В деревне Хмелевка вытащила из чугунка рыбу. На чугунке лежала доска и камень. Камень взвесили — три килограмма.
Стекло, наступил на стекло.
— Военный, ты со мной? В гостинице найдешь Ларионова — цемента пусть насыплет стакана два, и мастерок попроси. Погодь, и стружка металлическая нужна…
В банке я спросил у уборщицы таз, принес воды. На детской площадке нарыл песка. Положил стекло на ступеньку и расколотил в брызги кирпичом. Грубо. Нету времени, сроки. Срок затесняет в уголок, где ничему не осталось простора, почти не осталось меня.
Я перемешал воду, песок, цемент — меньше одной шестой: раствор получится податливым на зуб, пусть крошится. Густовато — добавлял воды, плеская ладонью. Замешал в раствор битое стекло и сколки колючей стружки.
Забил поперек хода картонку, на ладонь в глубину — на нее выкладывал раствор понемногу, помешивая щепкой, чтоб растекался и схватывался. Раздерет себе нутро, пасть, язык, десны — подохнет. Я выскреб мастерком таз — лучшие годы в подвалах, неизбежный ревматизм, вот вам предприниматель… полагается хоть пенсия? Нежарко. Где труба горячая? Наше чахлое лето, крысы рано вернутся с дач. Лето пишется на изнанке зимы, на изношенном обороте — зима сильно нажимает на перо.
Я обязательно тебя… Пристыло? Пробовал пальцем. Преграда неглубокая, рыхлая. Легче выгрызть, чем в обход копать. Если увлечена, как я, докажет. Если просто тварь и остановится: солоно, жжет, — то уже — калека, с такой кровопотерей не выроет ход на улицу. Провозился. Когда после первого прикосновения легла — только руки вымыть. Если упирается, то является время. Хоть все одно не верится. Что ж? Завтра мертва?
Не поймешь. Подсохло. Вымыть таз, отскоблить мастерок. Кончину не поймешь. Она напоминает женщину: женщины тоже нет. Где-то там, может, и есть. У нас даже похожих немного. Встречается грудь, как у женщины, голос похожий. Волосы. Со спины бывает вылитая женщина. Когда идет. А целой — нет. Пол в личном деле пишут. Можно составить лишь представление.
— Жду! Подмазончик сделала, пирожок готов с яблоком и клюквой. Ты что кислый?
— А чего скакать-то, Алла Ивановна? Какая тебе разница?
— Разница — одна дает, другая дразнится.
— Нет градусника? Тяжело…
В поблескивающей юбке колоколом, в снежном тончайшем свитере, без складок облегающем ее мощь, в запахе она подходила — так сильно вдруг пожелал, как желается в начале зимы, ожидая трамвая у кладбища, сердце выдавливается и затыкает глотку; желается нестерпимо, какую угодно, с отчаяньем квасишь снежную грязь, мерзлые ноги, небо страшно, в окнах электрическая вода, майки; пусть хоть ее черно-колготочные ступни в оправе лакированных туфель, затянутые сажевой сеточкой голени, обжатый широкий живот…
— Заболел? — Подсела, как близко не стыдясь, показывая свое тело, смазавшее лицо, оставив глаза, рот, по-школьному положила руки на колени — меж колен.
— Да. Откуда дует? — Захлопнул дверь.
Не видеть глаз, дай — погладил ее руки, ровные, пальцы кратко шевельнулись — ответ; принес ладонь к себе — прижался губами, щекой, ослеп, ее уже разжимающийся поживший рот растекался, рука соскользнула на свитер, закрыла глаза, засопела, рот трепетал и высоко расползался на выдохе, словно ее пронзало, трогало там, еще держалась — такая большая, что огонь не сразу охватил все, остается сторона, откуда смотреть, — отстранялась, покачиваясь, как выбираясь из воды, тяжело колыхая коленями в текучей юбке, с гримасой такой, будто собиралась плакать. Не замечая ничего, что могло сбить, — юношеская радость ясности: раздену, наигранная неуверенность, душный расчет: как — на ковре широко простерлась, тонула в юбке, юбка волной отступала с ее ног.
— Я перед мужиком не стану на колени… Не надо, слышь. Ну… У меня в крови смесь гремучая. Даже толкну, не скажу — простите. Я перед мужиками не извиняюсь, я тебя прошу, я на колени становлюсь только перед мертвыми. — Забрала мои губы так, что думали только руки, все — вскользь…
Постучали.
— Я никого, — летело с ее губ в перерывах. — На хрен!
Стучали, она выматерилась, мне сошло бы, но ее корябало — сдвинула меня с груди, глядела в стену, как спросонья, прихлопнув меня: молчи!
— Что такое? Кто там?
— Откройте!
— Девочки, я себя неважно чувствую. С платежками — в кассовый зал. — Прижалась ко мне. — Все вопросы — шестая комната. — Прислушивалась: уходят? Руки гладили мои плечи.
Не уйдут. Я узнал голос. Невеста. Надо открыть.
Она — дурная, губастая, кособокая, в расстегнутом плаще, наспех заглянула за меня:
— Работаете… Поймали? — Пыталась посмеяться.
Алла Ивановна отошла к зеркалу, тяжело ворочая глыбистым задом, от переносицы к затылку в голове ломилась боль.
— Я хочу. Мне, вам… — Смаргивала, трогала дверь, поднимала брови, сминала губы. — Можно вас?
На просторе я подождал, пока доглотает свое, дотрет, подсохнет.
— Вы весь красный. У вас уши кровью налились.
Сейчас и я тебе скажу.
— Знаешь, мать, девушки как кошки. Когда уж очень сильно трется о ногу, не блохи ли?
Она выпрямилась, убегала, застегнула плащ, но я по пятам, замерзая, миновали два оцепления, я оглашал пароль за двоих.
Остановилась, тут же облапал ее высокий плотный зад, круто переливающийся в ноги, — беззлобно вырвалась.
— Я ж люблю тебя, мать.
— Я тоже.
— Попробую, ненадолго — мы ж уезжаем.
— Сходишь к Иван Трофимычу, пойдем-пойдем…
Обнимал, трогал — остановилась лишь на каком-то этаже, у кабинета.
— Поговоришь с врачом.
Никого в кабинете не видать. Я обогнул ширму — на кушетке в черном застегнутом костюме посапывал прапорщик Свиридов. Прапорщик встрепенулся, обулся в расшнурованные туфли и вышел ко мне, шлепнул по спине.
— Чего ты? Встречаю так… Я после дежурства. — Попил воды, крякнул. — За главного. Врачей — чуть. Четыре единицы без прописки угнали, а меня перебрасывают: не понос, так золотуха. Я, правда, тоже медик. Ты как себя чувствуешь? Когда ходишь — вправо не ведет? Стул хороший? Куда посмотрел, я не про то спрашиваю, круто ходишь? Глотать не больно?
— Как же раскопки?
— A-а, не забы-ил! — Он довольно заерзал. — Сам скучаю. Меня отозвали, а тут… A-а, говорить тебе даже не буду, один хрен не веришь ты нам. А? Что «нет»? Нашли клад кавказских царей! Одного злата — тридцать восемь килограмм! Браслеты, перстни, бляхи, монеты и царская такая штуковина, что голове носют… Слышишь, клад.
— Клад.
— Не слышишь! Ты знаешь? Знаешь, что клад говорит? Царев клад у кавказов наособинку, его от племени не вывозют, ихнее знамя. Только там, где живут. И ежели он попал в Светлояр аж в тринадцатом веке, выходит, хачики племенем хотели переселиться сюда навеки. Что из этого? То из этого. Это ж доказательство восприимчивости русского народа — всех готовы принять, сделать карачун, а клад оставить себе. Как раз к визиту — у нас как раз открытость, реформы, опыт развитых… Клад — редчайший, по выделке, как современность, я ж знаю, занимался, у нас тут в соседней области два ювелирных грабанули… Царский вот этот кружок — здоров, вот по твоей башке… А ты чо пришел? Подхватил, хы, какое, хе-хе, животныя?