Александр Терехов - Крысобой. Мемуары срочной службы
Вели мимо какой-то фуражки, я встрепенулся:
— Мы не поедем.
— Шо?
— Ничего! Мы — не поедем. Не хотим! — и приказал: — Отпустите нас!
— Сидоренко, шо тут у вас за концерт? Живо в вагон!
— Да мы все равно не поедем. — Я не упирался. — Мы не поедем.
В купе сидели всюду, с багажных полок — головы.
— Мужики, сядьте — не маячьте.
Старый опустился на пол, я остался у двери.
— Ты! Кружки себе попросите у проводницы.
— Нам не нужно, мы не едем. — Никого не видел, Старый тянул за рукав: да садись.
По вагонам продернулся лязг.
— Локомотив цепляют.
Я застучал в дверь.
— Да они в тамбуре курють. Теперь пока жрать понесут. Терпи.
Поезд вздрогнул, проскрежетал, поплыл — враз загалдели, рассмеялись соседние купе, пустили по радио музыку, пробежали по коридору, гремя ключами, сызнова я забил кулаком, по двери проскальзывали тени деревьев, столбов, подсвеченные закатом, в спину сквозило, поезд катил, все утыкались в окно — где едем?
— А кто ж вон-ын строится за водокачкой?
— Беженцы, армяне чи кто. Купили Васьки Лозового участок.
— Офицер, прям: слово офицера даю — одеяла получите, фуфайки, с картохами вернетесь.
— Ты там — ежели достучишься, спроси у солдата водочки.
— У проводницы должна. Думаешь, что у ей в питьевом баке?
Сквозь стену гаркнули:
— Ножик есть?
— Слышь, ты узнай, зачем тут им ножик? Може, есть шо и резать?
— Хлебу нарезать!
— Та хлеб лучше ломать. Или кусать от целого.
— Ну хватит бить-то, мужик. Едем.
— Сидай! Да посадите его.
Устала рука. Вагоны тяжелели, выдыхая движение. Кружкой бы громче. Но надо оборачиваться и просить. Колеса простонали, больше влипая в рельс, и — вросли.
— Сортировка. Следующая — Уразово.
— Слышь, дятел?! Я ща как стукну тебе!
Дверь рванулась.
— Ну что-о?! — завопил офицер. — Еще долго?!
— Мы не поедем.
Он промолчал, облизал губу.
— Мы сходим. Старый, пойдем.
— Да идите на хрен.
Вот сумерки — солдаты обступили проводницу, та разливала чай, в тамбуре пересчитывали консервы, платформа низкая, бетонные плиты лежат на траве, залиты асфальтом, вспыхнули фонари, к ним хлопьями полетела мошка, старуха качала колонку — шипела вода, выбрасывая пену из ведра, поезд двинулся — в стекла постукивали руки, показывали твердо кулак: не сдыхать! счастливо! Недолго — поезд съехал, открыв переезд и машину, горели фары, спереди прохаживался мужик в белой шапке, покачивая красным фонарем.
Старый, дрожа, пробормотал:
— Думаешь, т-туда?
Подошли, лейтенант Заборов поднял забинтованную голову, убедился и затушил фонарь.
— Еле успел.
Дорога, ты черная, трясучая. Голая. Редко если какой-то молоковоз. Девочка торопит веткой гусей — они давятся на тропе, безного переваливаясь в травах. Последние вдруг расставляют толстые крыла и бегут по воздуху. Девочка оборачивается, чешет под коленкой — крапива. На въезде — бронемашины. Разбиваются капли в стекло. Выносят мешки и старые плащи — укрывать насыпанную перед домами картошку.
— А вы их… — наклоняется к Заборову Старый.
— Не сыщешь. Эшелон — две тыщи морд. Железная дорога ждать не может. Паскудник, что меня ошеломил, — машина поехала с горки, — пальто бросил, очки его паскудные нашли — как опознать? Черноты и подавно — шесть вагонов. — Мы потащились в гору. — Сразу ни один не калякает по-русски. Ладно. Очистили — теперь вольно пановать. На сегодня пароль «Россия», отзыв «С нами бог».
— Россия.
Нас пустили через площадь.
Навстречу в трепещущей плащ-палатке, упираясь в ветер лбом, ступал губернатор, следом гурьбой офицеры, придерживая фуражки.
— Владею ситуацией. — Крепко жал руки нам одним. — Беда, беда. Листопад — облетело в один день! — Голос его плаксивел. — Листа махонького не осталось. Четвертое сентября! А рассчитывали: золотая осень, солнце позолотило клены. Почему? Вдомек ли вам ли. — Он растопырил ладони. — В этих руках — сколько. На-пряже-ние. Какое. — Пальцы торчали деревяшками. — Самочинно. Держусь я, а чем чревато? Вы ж не знаете — как это.
И вправду — облетело налысо, до страха. Деревья растягивались сырой черной сетью, мы крутили головами. Нигде. Нет листьев. На газонах выкашивали траву, лазали на карачках люди, светили фонари. Белили стволы. Листьев больше нет.
— Живей, — с балкона Ларионов. — Дождик!
Бросил Старого, завернул на бульвар — за лавками, меж деревьев копошились спины, красили ограды, чесали траву граблями, старую выдирали — согнутые, безглавые, насекомо шевелящиеся комки, ни единого слова, лишь вздыхала во тьме раздутая гривастая лошадь, впряженная в кузов, опускала морду, фонарь держал единственный разогнутый человек — Клинский, опирался спиной на дерево, светил в ветви над головой.
— Наконец-то! Не чаял видеть. — Кивнул на площадь. — Видели дурачка? С таким губернатором встречаем гостей!
— Это ведь дуб.
— Где? Это? Да, это дуб.
— И он облетел?
Клинский наморщился.
— Дуб, милый ты мой, не облетел. Дуб обстригли, чтоб это… Не подчеркивать эту… Короче, ради единообразия. Весь день та-ак… Котельные затопили — листья жгем. — Ободряюще похлопал меня. — Чуешь дымок? Пахнет походом! Так, а что за бабка?
— Товарищ подполковник, местная, живет по Мокроусова, три.
Старуха тащила матрас, перевязанный лентой, и вела малыша — я их прежде видел. На Клинского зыркнула сурово:
— Стоит. Тебя чего поставили — бабок гонять? Ты бумажку повесил: вывоз — чем ехать? Поездом? Как мне дите одевать?
Клинский онемел.
— Хоть ба знать, с матрасом? Што молчишь? Молчит… — Мазнула взглядом по мне. — Матрас взяла у сестры, надо его? Пойдем.
— Бабуська, — звенел внук. — А там можно будет ходить по южам?
Затопили, горячие батареи — на кухне потные окна, у медсестер под халатом — всего ничего. Среди палаты ломился стол.
— Наконец! — Витя вскочил, указал на свой погон: капитан! Хмельной. — Забирают от вас, прощаюсь!
Румяные кроличьи ломти, пироги с рыбой, пирожки с изюмом, соленая капуста, компот, крабы, яблочный пирог, груши, картошка, невеста расчищала мне место — в цветастой юбке до туфлей, собирая мне в тарелку, спрашивала глазами: да? Да!
— И куда ж от нас?
— Полковник сказал, пока порученцем при штабе. Там хлопот: каждый день прибывают войска — какие силы! Скажу тост. Возьмите чай, что ль. Владимир Степаныч сказал, до конца работы не пьете. Спасибо! Я многому научился у вас. Я понял, почему вы… И дам вам понять!
— Благодарим, так вкусно… И нас простите, ежели обижали. Приятно было… Так вкусно и много, — отвлекся от лихорадочных жеваний Старый, не надеясь на меня.
— Не обижали! Сейчас обидели… Сказали, что могли обидеть. Меня! Кушайте, закусывайте. Пойдем.
Невеста подсказала:
— Витя, ты же хотел. — Она мочила под краном комок бинтов.
— Да, я приглашаю вас всех. — Уставился на меня. — Будет свадьба!
— Нет, ты же еще хотел…
— Да! Есть же арбуз! В холодильнике. — Убежал.
— Иди, сядь. — Она пригнула мне голову и опустила на рану мокрые бинты. — Щиплет?
Я ткнулся в ее живот, детски нахмурясь, — покой. Покойное волнение и сладость. Она оперлась мне на плечо, рука легла неспокойно, поглаживая. Ларионов подхватил чашку и выбрался в коридор — пыхтел и хлебал. Старый похрустывал, как мясорубка. Из форточки в дверь потек ветер — костерный запах, спокойная ночь, беззвучие, нет людей, остужая лица, выспимся.
— Щиплет?
— Несешь арбуз? — крикнул Ларионов.
Поломалось.
— День прочь. — Архитектор пришел за мной на балкон, убирали посуду, еще нянечки меняли белье, стих ветер, словно все сделал, — Как?
— Листья сами падали? Или — чтоб каждый день не мести…
— Ох, не шутка. В том и дело, что сами — беда. На нервы народу действует, будто химию к нам принесло… Звонил на метеостанцию, за историю города — впервые. Хоть и истории той, — он заглянул под балкон и закончил глуше, — с гулькин нос. Обидно, и так город не красавец… И человек, кто строил его, потерялся, Алексей Иваныч. Наконец признаюсь: ничего-то он не выстроил сам! — И помолчал, чтоб дошло. — Хоть так даровит и в юности блистал: проект курзала Политбюро на конкурсе вторую премию взял — так! В Москве ему воли, условий не хватило, он и прибыл строить с нуля город коммунизма. А что здесь? Никакого палаццо Монтепульчиано. Мясокомбинат. Сахзавод. Комплекс рогатого скота. А он рисовал, рисовал, и ведь — хорошие мысли! А на деле выворачивали. Под окнами рисует сильные тяги, чтоб тень дать, а их так лепят, что вместо фасада выразительного — лепешка. Зачем-то добавили парапет. Вы ж видите крыши, вот все вот эти, вот ни на одной, ни на одной не соблюден замысленный Мокроусовым угол. Пишет: штукатурка белая, кладут темно-серую, почти черную — и солнце не поможет… Вон там — для чего оставили слуховые окна? Это ж ампир выходит? К чему здесь ампир?