Анна Старобинец - Убежище 3/9
Это началось несколько лет назад. Сначала я не обращала внимания: мне казалось – это нормально. Ну, забывать какие-то мелочи, незначительные события и разговоры – нормально.
Но сейчас. Сейчас. То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
Возможно, я сама виновата. Возможно, да. Ведь кое-что я действительно хотела забыть. Ведь кое-что я забыла специально.
А остальное стало забываться само. Просто стираться. Моя память – мозаика из сотен, из тысяч экранчиков-воспоминаний. Только одни светятся, а другие погасли. Маленькие черные квадраты. В них – темнота.
То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
«И тебе не советую возвращаться. В Россию. Там сейчас начинается плохое время». Так он сказал, Антон.
Что я об этом помню?
Я помню, что было очень-очень много разговоров о переизбрании на очередной срок. Я не слишком много смотрела телевизор и слушала радио, но об этом говорили все. Одни утверждали, что нет подходящей замены. Что нужно закончить реформы. Ну и так далее. Другие заявляли, что если он останется на очередной срок – это уже, безусловно, будет диктатура.
Потом прошли эти самые выборы. И… вроде кого-то выбрали. Ну то есть, естественно, кого-то выбрали. Кажется, не его. Кого? Кто управляет сейчас моей страной? Я не помню. Не помню.
Зато я помню, что когда уезжала в Париж, мои друзья прощались со мной так, словно я уезжаю навсегда. Они говорили: ты не вернешься. И что-то насчет того, что, мол, повезло… получила шенгенскую визу… политическое убежище… не упусти свой шанс… Кажется, так.
После душа я почувствовала себя еще лучше. В том, что касалось простуды. А в остальном…
Антон жил в той же гостинице, что и я – этажом ниже. Я кое-как вытерлась жестким, совершенно неспособным впитывать влагу полотенцем, оделась и пошла к нему.
Моему приходу он не слишком обрадовался. Да что там – заметно огорчился. Он стоял на пороге, рассеянно почесывал оголенный фрагмент тугого волосатого брюха и смотрел на меня с этаким недоуменным омерзением. Он не предложил мне войти.
Я, впрочем, совершенно не хотела входить. Я хотела спросить у него кое-что.
– Кто победил на выборах?
Спросила. Заметив про себя, что мой голос по-прежнему совершенно охрипший, чужой.
– На каких выборах? – он смотрел на меня подозрительно. Щурил мышиные глаза.
– Ну, на выборах. В России. Кто стал президентом? Почему туда нельзя возвращаться?
– Ты зайдешь? – спросил он и быстрым взглядом окинул коридор позади меня.
– Нет. Просто скажи мне. Кто?
– Я не уверен, что стоит об этом разговаривать. Тем более вот так… в коридоре. Ты лучше зайди.
– Кто?
– Зачем ты спрашиваешь?
– Мне нужно. Нужно, чтоб ты ответил.
– Нужно, чтоб я произнес его имя вслух? Или нужно, чтоб я сказал, что про него думаю? Тебя кто-то прислал? У тебя в кармане лежит диктофон?
Он тяжело шагнул ко мне и неожиданно сильно схватил своей красной клешней за запястье. Другой клешней принялся ощупывать карманы моих джинсов.
– Зачем тебе? Ну-ка, зачем тебе? Ну-ка, зачем это, сука, тебе? – он говорил тихо и зло и дышал мне прямо в лицо гнилым луком и пивом.
Задержав дыхание, я ждала, пока это кончится. Когда он, наконец, прекратил лапать меня, я сказала:
– Мне это нужно затем, что я не помню. Действительно не помню.
Он стоял напротив меня, хрипло дышал и щурился.
Он сказал:
– Я тоже не помню.
И захлопнул передо мной дверь.
* * *… – А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу; разведем там костер и дадим им по кусочку хлеба. А сами пойдем на работу и оставим их одних. Не найти им дороги обратно – вот мы от них и избавимся…
* * *Ближе к ночи мне захотелось есть. То есть не то чтобы прямо захотелось, но я подумала, что ужин пришелся бы очень кстати: за весь день я съела только один круассан, да и тот во мне надолго не задержался.
Я взяла кошелек, мобильник и ключ от номера; поразмыслив, засунула все это в полиэтиленовый пакет с надписью Beneton — чтобы не разгуливать по ночному Парижу с кошельком и телефоном в руке. Потом еще положила туда сказки братьев Гримм. Зачем-то. И спустилась вниз.
На ресепшене сидел, покачиваясь из стороны в сторону, все тот же араб. Я отдала ему деревянную грушу и спросила:
– Is there any cafe somewhere near?
– Уи, – сказал араб. – Саппер ноу. Саппер а ля кафе.
И помахал мне рукой на прощание.
Кроме меня, на улице никого не было. Я шла по Эмиля Золя и слушала собственные шаги. Странное ощущение. В Москве, даже в спальном районе, невозможно слышать свои шаги. Их всегда заглушают еще чьи-то шаги, или голоса, или машины, или музыка из открытых окон… В любое время суток.
А вот в Париже – пожалуйста. После девяти вечера город вымирает. Ну, кроме разве что самого центра.
Ничего похожего на кафе – по крайней мере, на открытое кафе – я нигде не видела.
Я шла и думала о своем муже. О своем бывшем муже.
…Я помню всякие мелочи. Дурацкие, неинтересные подробности.
Он, например, пил много воды. На ночь ставил рядом с собой двухлитровую бутылку, практически не просыпаясь, из нее отхлебывал, и к утру она была пустой.
Он, например, любил готовить что-то вроде овощного рагу. Сначала он мелко нарезал зелень. Потом – помидоры. Потом – грибы. Потом – морковь. Капусту-брокколи. Шпинат. Картошку. Пока нагревалась сковорода, все это лежало, очень аккуратно, на деревянной дощечке. Ровными опрятными кучками. Отдельно одно от другого. Если кусок помидора случайно попадал в кучку с грибами, он вытаскивал его оттуда и клал на место. К другим помидорам. А потом, когда сковорода достаточно накалялась, он брал нож и смахивал в нее с деревянной доски все эти кучки. Последовательно. Одну за другой. А потом брал ложку и все перемешивал. Все. Перемешивал…
Я едва не проскочила открытое кафе – на очередном перекрестке двух одинаковых, безлюдных улиц. Зашла внутрь. Села за столик и стала рассматривать заламинированный пластиковый прямоугольник меню. Есть хотелось уже по-настоящему. Я решила, что возьму порцию картофеля фри и горячий бутерброд с идиотским названием «Bonjour, Monsieur» – с ветчиной, сыром, шпинатом и яйцом. Был еще вариант «Bonjour, Madame». Без яйца. Официант все не подходил.
Я вынула из пакета «Сказки».
…Сели Гензель и Гретель у костра, а в полдень они съели свой хлеб. Они все время слышали стук топора и думали, что это где-нибудь недалеко работает отец. А постукивал-то вовсе не топор, а сухой сук, который отец подвязал к старому дереву. Сук раскачивало ветром, он ударялся о ствол и стучал. Сидели они так, сидели, от усталости у них стали закрываться глаза, и они крепко уснули. Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель…
– Bon soir! – официант, маленький и вертлявый, вопросительно навис надо мной. Он широко улыбался.
– Good evening, – просипела я. Снова начинало болеть горло.
Услышав английский, он как-то сразу помрачнел и сник. Улыбка стала шире и ненатуральней.
– Qu’est ce-que vous desirez?[1] – продолжил он по-французски. Он все еще надеялся наладить со мной нормальный человеческий контакт.
– Excuser moi, je ne parle pas francais, – оттарабанила я. – I would like to order fried potatoes…[2]
Его взгляд приобрел свинцовую бессмысленность.
– …Hot sandwich «Bonjour, Monsieur», one fresh orange juice and one tea with lemon.[3]
Официант смотрел сквозь меня и широко улыбался. Я немного подождала. Потом в точности повторила предыдущую реплику, воодушевленно тыкая при этом пальцем в соответствующие пункты меню.
Официант закивал и чему-то очень обрадовался:
– Malheuresement, la cuisine est fermée apres 8 heures et vous pouvez commander seulement les boissons.[4]
– Excuse me, – сказала я, уже догадываясь, что ужин мне здесь не светит, – I don’t understand. I’d like to eat a sandwich. Can I?[5]
– Ноу. – просиял официант и утвердительно кивнул. – Китчен нот уорк. Ту лэйт. Pas possible.
Я закрыла меню, закрыла книжку и вышла из кафе. И побрела дальше.
…Да, а еще он курил, мой муж.
Перед тем как выйти на лестничную клетку курить, он всегда вежливо спрашивал: «Ты не возражаешь, если я выйду покурить?». И выходил только после того, как я говорила: «Конечно».
Еще – он всегда принимал душ ровно пятнадцать минут. А перед этим всегда говорил: «Я зайду в душ минут на пятнадцать».
Это я помню. И еще много всякой ерунды.
Но я не помню ни одного нашего разговора. Я не помню, как мы с ним встретились. Я не помню, как мы прикасались друг к другу. Я не помню любви. Я даже не помню, как его звали. Что заставило меня жить с ним? Наверное, было ведь что-то? Не помню. Не помню. Он молчит, сидит, суетится в освещенных квадратиках моей памяти – совершенно постороннее существо. Забавное, механическое. Что-то вроде одушевленного кухонного комбайна. А чего он хотел? Что любил и чего боялся? О чем думал, мечтал?