Леэло Тунгал - Бархат и опилки, или Товарищ ребёнок и буквы
Тата зарделся от волнения.
— Спасибо. Дай-ка я посмотрю, что эти Моисеи пишут!
— Сперва подпиши, дело-то казённое! — Почта-Юссь достал из кармана химический карандаш и послюнявил его грифель.
После того как тата что-то написал на какой-то бумажке и в разлинованной маленькой книжке почтальона, Юссь протянул ему большой конверт, наполовину покрытый печатными буквами, и вынул из потрёпанной почтовой сумки целую пачку газет.
— Вишь, и газеты тебе за всю неделю в аккурат прибыли.
Учителя часто между собой поругивали почтальона — мол, Почта-Юссь работает как бог на душу положит. Тата добавлял с усмешкой: «Чаще всего бог направляет душу Юсся к лавке в Лайтсе, там ведь продают святую огненную воду!».
Иногда Юссь торчал у лавки со святой водой целыми днями, и ни на что другое у него не было времени, а иногда, например, когда дядя Артур варил пиво, Юссь доставлял в Руйла всю почту колхоза. Но по газетам никто не скучал, особенно летом, когда они не требовались на растопку, но иногда на крытом крыльце школы обнаруживали чужие письма и открытки, и тогда учителям и ученикам приходилось относить их тем, кому они были посланы, потому что бог в очередной раз направил Юсся на ложный путь. Тата относился к газетам не слишком уважительно. Быстро просмотрев их, он обычно произносил свою вечную поговорку: «Все дерьмо, о чем поёт нищий!», и без долгих размышлений прямиком отправлял «Рахва Хяэль» и «Ныукогуде Ыпетая» в сортир. Но совсем отказаться от газет было невозможно — каждый школьный учитель должен был кроме «Ныукогуде Ыпетая» выписывать и одну партийную газету, это было правилом, от которого невозможно было уклониться. В принудительном порядке надо было читать также кейласкую районную газету, которая имела сложное название «Большевистлик Сына»[2] и сообщала, сколько надоили молока, и, наверное, из-за этого жители деревни называли газету «Иосиф и прошлогоднее молоко».
Но конверт с пятью печатями вызывал лёгкую дрожь ещё мокрых от мытья пола пальцев таты.
— Вскрывай, я тоже хочу узнать, жива ли Хельмес, — потребовал Почта-Юссь. — Ведь это «Канцелярия Верховного Совета» не означает ничего другого, как то, что речь о ней!
По лицу таты было видно, что он хотел бы прочесть письмо наедине, но Почта-Юссь гудел на всю улицу:
— Кхраа! И запомни, если это сообщение об амнистии, то должен выставить мне шкалик!
Тата вынул из кармана перочинный ножик с красной рукояткой и взрезал конверт.
— Вообще-то шкалик слишком мал, — продолжал почтальон, следя за выражением лица таты. — Если Хельмес возвращается, тогда выставляй поллитровку «Московской особой»!
— Не выставлю, — сказал тата тихо. — Какой-то И. Бабухин, второй человек после Господа, сообщает, что присланное мною прошение о помиловании оставлено без удовлетворения. И всё. Как есть — всё!
— Советская власть — она и есть советская власть! — сумел Почта-Юссь произнести тихо. — Впивается когтями, куда только может!
Тата говорил сдержанно и тихо, но я сразу поняла: бесполезно говорить ему, что на дворе солнечно и тепло, и свежий воздух полезен для здоровья ребёнка, — сегодня все прошения о помиловании останутся без удовлетворения.
— Ну, что ж, всего доброго, — сказал Почта-Юссь, перекидывая ногу через раму велосипеда.
Мы с татой были уже на крыльце, когда вдруг услыхали опять его громкое «Кхраа!».
— Кажется, он что-то забыл, — сказал тата, склонив голову набок и всматриваясь, сощурив глаза, в маленького, как воробушек, человечка, спустившего одну ногу на землю со стоящего велосипеда.
— Кхраа! — снова каркнул Почта-Юссь. — Но если из такой канцелярии пришло такое письмо, это означает, что эта женщина жива! Жива! А это главное! Ха!
Негритянская колыбельная
Укладываться спать всегда было очень неприятным делом. Правда, летом, когда вечера тёплые и светлые, это не было ТАК ужасно и пугающе, как раньше, но всё равно я старалась отсрочить вечернее укладывание, насколько это возможно. Ложась спать, я всякий раз начинала думать о маме, и сердце начинало щемить: неужели она и ВПРЯМЬ никак не может прийти домой? Или она думает, что я всё ещё плохой ребёнок? А вдруг тата забыл написать ей, что я уже умею читать и давно ничего не разбивала, не ломала и не пачкала? И знает ли мама, что я могу, если надо, долго-предолго сидеть одна-одинёшенька на диване или за письменным столом и читать книгу, совсем молча, не произнося ни слова?
А между тем тата нашёл молодую девушку Сальме, чтобы она присматривала и ухаживала за мной. После окончания сельской школы она ещё не нашла постоянной работы, а если ей и требовалось отлучаться в город, появлялась откуда-то мрачная и немногословная тётя Анна Суси. Эти няньки были разные, очень непохожие, но от обеих я заслужила похвалу за то, что не мешала им заниматься своими делами, а тихонько сидела за книгой. Недостатка книжек у меня не было: большинство маминых книг я ещё не читала, а кое-какие из своих с удовольствием перечитывала снова и снова, хотя в них были такие рассказы и стихи, которые я уже знала наизусть. Некоторые из стихов звучали так хорошо, что запоминались сами собой. Например, такие:
Московской песни праздничный мотивопять звучит, Октябрь воспевая,и будь ты иль эстонец, иль киргиз, —но эту песню все повсюду знают.
Когда раздастся праздничный салютсердца детей всех радостью пылают,и даже очень маленький якутсалюта залпы весело считает.
Тётя Анне, приезжая к нам, каждый раз привозила какую-нибудь книжку. И эта книжка «Твой день рождения», в которой рассказывалось о киргизах, якутах и москвичках, тоже была её подарком. И всякий раз тётя Анне просила меня читать ей вслух и старые, и новые книжки. И всегда такой урок чтения начинался с её похвал моему умению читать, но… кончался её гневным недовольством.
— И даже для детей они не могут написать ничего, кроме как вбивать им в голову этот красный порядок! Проклятые коммуняки! Скоро половина честных людей будет за решёткой, народ голодный и раздетый, а у них у всех радостные улыбки, и они распевают бравурные песни! Вот они какие, эти коммуняки. Порядочных людей отправляют в лагеря для заключённых, а сами вместе с якутами считают залпы праздничных салютов!
Когда тётя Анне бывала у нас, весь дом наполнялся её громкими командами и её бурной деятельностью. Посуда звякала, тряпки для мытья чавкали, с них стекала журчащая вода, половики, стулья, столы меняли свои места, а мы с татой старались где-нибудь укрыться. Зато вечером, когда тётю Анне тата отвозил на мотоцикле к автобусной остановке, у нас дома всё было совсем по-другому. Тётя мимоходом возвращала на свои места все вещи, которые у нас за неделю попадали куда-то не туда… Она поставила на место даже мрачную няню Анну Суси: разговаривая с нею, Анне пару раз потянула воздух носом, шагнула в её сторону и, оборвав разговор на полуслове, грозно спросила: «Да вы что, пьете водку, что ли?» Она ещё раз шумно нюхнула, отодвинула немного от стены кушетку, на которой у нас спала Анна Суси, и с торжествующим видом достала оттуда наполовину опорожнённую бутылку водки.
— Вы что же, сюда пьянствовать явились? Ты, Феликс, не можешь даже посмотреть, кого нанимаешь ухаживать за своим единственным ребёнком! Но я-то работаю среди женщин, меня так легко не проведёшь!
Анна Суси и не собиралась никого проводить, она не произнесла ни слова, только прикрыла глаза кухонным полотенцем, которое как раз держала в руке, и отвернулась к окну.
Не помогло ни мнение таты, что, может, бутылку Анна припрятала, чтобы сделать компресс, ни тихое бормотание самой Анны о натянутых нервах и о том, что она тихо помянула застреленного русскими её жениха, который был в лесу на лесозаготовках, а его приняли за «лесного брата»[3], — тётя Анне сунула бутылку в руки Анны Суси и велела ей сразу собирать свои манатки и выматываться. И вскоре, когда «воздух уже был чист», как выразилась тётя Анне, тата получил от неё нагоняй за то, что выдал пьянице зарплату за неделю вперёд.
Мне эту няню Анну было немного жалко, но подружиться с нею я не успела, поэтому не имела ничего против, что мы с татой опять останемся вдвоём: мне казалось, что дом ждёт маму и она может вернуться в любую минуту.
Однажды я решила, что мама вернётся вечером, когда я успею раздеться и забраться под одеяло, прежде чем тата придёт посмотреть, как мои дела. Я аккуратно сложила штанишки и положила на стул, а сандалики поставила точно один рядом с другим на лежавшую возле кровати барсучью шкуру. Так что когда тата вошёл в спальню, ладошки были у меня под правой щекой, как у детей на картинке в книжке, а глаза плотно закрыты. Тата и решил, что я уже заснула, и я увидела, чуть-чуть приоткрыв глаза, как он на цыпочках прокрался к двери, даже не погладив меня по голове.