Мария Галина - Медведки
Я сказал:
— Не понимаю, почему. Я так стараюсь...
— А ты не старайся. Вот увидишь, сразу легче будет.
Она положила ладонь мне на рукав и заглянула в глаза.
— Ладно. Есть один способ. Только никому не говори.
Опять врет, подумал я. И сказал:
— Не скажу.
— Я могу сделать тебя сильным. Не мышцы накачать, это фигня, а изнутри. Изнутри — это самое надежное. Только этим можно один раз воспользоваться, для одного человека. Ну вот давай ты этим человеком и будешь.
— Давай, — сказал я равнодушно.
— Тогда делай то, что я скажу, ага?
— Ага.
— И не спорь со мной.
— Ладно.
Свет, который отбрасывала на ее сосредоточенное лицо моя министерская лампа, был чуть зеленоватым, но не мертвенным, а теплым, словно просачивался сквозь густую листву облитых солнцем деревьев. Я был маленьким мальчиком и стоял в траве, которая росла неожиданно высоко, доставая мне до колен, и смотрел на огромного кузнечика, сидящего на глянцевом темном листке тяжелой душной розы — а он смотрел на меня, чуть склонив треугольную голову с блестящими старыми и мудрыми фасеточными глазами. В черных волосах у него белел тонкий пробор — как шрам.
— Эй, — сказала она, — не отвлекайся.
Она поднесла к моему лицу раскрытую ладошку, у нее была совсем детская ладонь, с розовыми подушечками пальцев и разбегающимся нежным рисунком линий.
— Подуй вот сюда.
Указательным своим пальцем другой руки она ткнула в самую середку ладони, где была крохотная ямка, скопившая озерцо света.
Я подул. Озерцо света пошло рябью, расплескавшись на всю ладонь.
Она быстро захлопнула кулачок, словно мое дыхание было бабочкой, которую можно удержать при наличии осторожности и хорошей реакции.
— А теперь сюда, — она ткнула указательным пальцем себе в ямочку под горлом, в ней тоже пульсировало озерцо света, — только надо, чтобы совсем близко.
От нее пахло почему-то раскаленным песком, словно на морском берегу или от кофейной жаровни, и еще чем-то очень древним, ветхим, словно маленькая девочка надушилась бабушкиными духами.
Наверное, так пахли ее купленные на барахолке готические тряпки.
Я осторожно подул — шнурок с анком, уходивший в ложбинку между грудями, сейчас, вблизи, блестел и переливался, как черная змейка.
— Вот смотри, — щекотно шептала она мне в ухо, — ты маленький, я большая. Ты нестрашный, я страшная. Как я захочу, так и будет. А будет все наоборот. Ты будешь большой — я маленькая. Ты будешь страшным — я нестрашной. Ты будешь страшный. Большой и страшный. Как Ахилл, выходящий из моря...
Почему Ахилл? Откуда Ахилл?
И вообще когда я последний раз мыл уши?
У меня наверняка грязные уши.
Неловко.
— Я тебя зову, ты приходишь. Когда маленькие зовут, большие всегда приходят. Чтобы маленьким было нестрашно в темноте. Вот, смотри, делается темно.
Свет погас. Летний теплый день сменился ночью — сразу, рывком. Так не бывает.
— Бери меня за руку. Клади руку вот сюда.
Я положил руку в теплое и влажное.
— Один раз это можно, — шептала она, ее руки что-то делали со мной в разных местах одновременно, как это так у нее получается? — Один раз можно. Смотри, какой ты сильный. Твоя сила растет. Вот как она растет, ох, вот как она растет и вот так, да, вот так...
По крайней мере, подумал я, хорошо, что она больше не видит, грязные ли у меня уши.
* * *Я проснулся и подумал, что мне снилось что-то очень хорошее.
Яблоневая ветка, которую раскачивал ветер, отливала золотом и пурпуром; сквозняк, которым тянуло из оконной щели, принес запахи мокрой травы, подгнившей яблочной сладости и почему-то грибов. И еще пахло древним чуть затхлым, бабушкиными сундуками. И почему-то от моей подушки.
Тут я все вспомнил и взмок от ужаса.
Я все-таки спутался с малолеткой.
Как это я умудрился?
Что на меня вообще вчера нашло?
Ну ладно, никакого насилия, все по обоюдному согласию, но если она и впрямь решит меня сдать? Кто докажет, что было обоюдное согласие, а если и было, то вообще — сколько ей лет? Шестнадцать? Семнадцать? Это считается растлением несовершеннолетних или уже нет? А вдруг ей вообще пятнадцать, и она просто выглядит старше — есть же такие, что рано созревают.
Я так и не видел ее паспорта.
Мысли путались, я никак не мог привести их в порядок.
А если она уже побежала в милицию? Медицинское освидетельствование, анализ спермы...
От страха и безнадежности у меня заломило виски.
Я вскочил и торопливо натянул треники. Надо, наверное, бежать отсюда, пока она не вернулась в компании деловитых равнодушных людей, которые разбираются в сношениях с малолетками гораздо лучше, чем я.
Я вышел в гостиную. Ее не было. Правда, на ручке дивана лежала готская юбка со смешной оборочкой и расшнурованный корсет — точно жесткий пустой кокон. Докерские ботинки стояли у порога, привалившись друг к другу, как уставшие любовники.
В ванной шумела вода.
Раз она подмылась, уже ничего не докажешь.
Разве что успела сбегать на какое-то их освидетельствование с утра, когда я спал?
Я провел пальцем по подошве гриндеров, как какие-то панцервагены, ей-богу. На гусеничном ходу.
Подошва была сухая. Грязь, которая засохла на ней, посерела и опадала сухой пылью.
Вряд ли она выскочила из дома растерзанная, босиком. Или все-таки выскочила? А сейчас отмывается в ванной?
Я потоптался у порога и пошел во двор отлить. Это, кажется, превращалось в традицию.
Взять ее за тонкую белую шею, сдавить руками. За круглую белую шею под черными волосами. И пускай она до последнего мига смотрит мне в глаза.
Я торопливо подтянул треники и оглянулся.
Мало мне изнасилования, теперь еще и убийство, чтобы уж наверняка?
Вода больше не шумела. Из кухни доносилось неразборчивое мурлыканье. Я осторожно выглянул.
Рогнеда в черном своем кружевном халатике, с волосами, обернутыми желтым пушистым полотенцем, пританцовывая, резала на доске.
Остро пахло свежими помидорами и укропом.
— Там йогурт есть, в холодильнике — сказала она, не обернувшись. И как только они ухитряются чувствовать, когда им смотрят в спину. — Будешь?
— Ага, — я наклонился и полез в холодильник, глаза мои оказались на уровне ее круглого зада, она ухитрялась так оттопыривать зад, что это было видно даже в свободном пеньюаре, или как там эта штука называется?
Я должен сделать ей предложение? Как честный человек?
Или это для нее обычное дело, все равно что чаю попить в компании лица противоположного пола?
Не то чтобы я хотел всю оставшуюся жизнь прожить с такой вот девицей, совершенно другого круга, других интересов, я даже не знаю, что она любит читать, может, она вообще ничего не читает, кроме рекламных проспектов? Они переговариваются на каком-то своем языке, чужие, непонятные посторонним коды, кто не наш, того в топку. Или пусть выпьет йаду. И вообще ктулху фтагн. Или Ктулху — это уже не модно? Вообще какая-то, я не знаю, профурсетка, папа любит это слово, хотя я так и не удосужился спросить у него, что это значит, но явно что не нашего круга. Может, учащаяся профтехучилища, колледжа, как они теперь говорят? Стилистка, мать ее. Да, кстати, насчет матери. У нее же родня. Она же дочка Сметанкина. Я переспал с дочкой Сметанкина. Ну и ну!
А ведь папа будет доволен. В смысле, мой папа. Она ведь по-своему красивая. Папа будет гордиться. Выдрючиваться перед ней. Объяснять, что это он крутой, а я — ничтожество. Ладно, пускай себе.
А уж как он обрадуется, если ему рассказать правду! Что она — дочка его любимого Сметанкина и мы все теперь — одна большая семья.
Если это правда, конечно.
Я уже понял, что от нее правды не дождешься. И от Сметанкина.
Я напомнил себе, что они хищники. Может, даже убийцы. Это просто часть плана. Я на ней женюсь, потом со мной что-то случается, и она совершенно законно наследует квартиру. Элементарно, Ватсон.
Я отодрал крышечку от йогурта, внутри он был бело-розовым, как платье невесты. Тьфу ты.
Она настрогала целую миску салата — вчерашний, получается, уже сожрали, и поджарила тосты. Может, и правда все к лучшему. Весь остаток моей короткой жизни я буду есть вкусную еду — она не то чтобы умела готовить, но, по крайней мере, не умела портить продукты, что да, то да. И тосты были чуть прижарены — именно так, как я люблю.
Если ты переспал с женщиной, то уж поесть при ней можно, верно?
Она деловито ковырялась ложкой в своей баночке с йогуртом. Мне был виден только белый пробор в черных волосах.
Запах кофе гулял по комнате, как развеваемый сквозняком пучок черных шелковых лент.
Я сказал:
— Я не знаю, ну... хочешь, поженимся?
Она обернулась. Она вроде как опять сменила облик: глаза у нее сегодня были немножко китайские, может, она плакала и веки припухли? Из-за меня плакала?