Джулиан Барнс - Попугай Флобера
10. АРГУМЕНТЫ ПРОТИВ
Что побуждает нас стремиться знать худшее? Неужели все это потому, что мы устали от того, что предпочитаем знать только хорошее? Всегда ли любопытство вырывается вперед и берет барьеры? Или все гораздо проще, ведь желание знать худшее — это любимейший каприз любви?
В некоторых случаях подобное любопытство принимает форму извращенной фантазии. У меня однажды был пациент, респектабельный сорокапятилетний мужчина, казалось, лишенный всякого воображения, который вдруг признался мне, что когда у него бывает близость с женой, ему приятно представлять, что она отдается то огромным, как гора, идальго, то стройным и франтоватым индийским матросам или суматошливым карликам. Шок, подсказанный больной фантазией, — это отвратительно. Другие в своих поисках не выходят за рамки реального. Я знал супружеские пары, которые гордились своими пошлыми пороками, и каждый из них напоминал другому о всех его недостатках, тщеславии и других слабостях. Чего они искали? Очевидно, то, что было за пределами их поисков. Возможно, они искали окончательного подтверждения неисправимой развращенности человека и того, что жизнь это уродливо яркий кошмар в голове дебила?
Я любил Эллен и хотел знать худшее. Я никогда не провоцировал ее, я был осторожен и готов ко всему. Это уже стало у меня привычкой. Я даже не задавал ей вопросов, но я хотел знать худшее. Эллен никогда не откликалась на это. Она любила меня — и автоматически подтвердила бы, что любит, словно вопрос не требовал обсуждения, — но она, бесспорно, верила во все хорошее, что есть во мне. В этом была вся разница. Она никогда не искала той дверцы, которую можно открыть и узнать все тайны сердца, то хранилище памяти и скелетов прошлого. Иногда ты находишь дверцу, но она не открывается, или, открыв ее, не находишь за нею ничего, кроме мышиного скелета. Но, во всяком случае, ты все же заглянул за нее. В этом и есть настоящая разница между людьми: не в том, что у одних есть секреты, а у других их нет, а в том, что одни хотят все знать, другие нет. Этот поиск, полагаю я, и есть признак любви.
То же бывает с книгами. Хотя не совсем так, конечно (это невозможно), но похоже. Когда тебе нравится книга и ты с удовлетворением переворачиваешь страницу, готовый даже прервать чтение, ты уже знаешь, что не раздумывая полюбил автора. Хороший парень, решаешь ты. Нормальный и телом и душой. Говорят, что он задушил несколько «волчат» и бросил их тела на корм стае карпов? О нет, я уверен, что он не мог такое сделать! Он нормальный и хороший человек. Если вам нравится автор, если он заронил в вас хоть крупицу своего интеллекта, если вы готовы пойти за ним и найти его — несмотря на запрет, — вам все равно многого не узнать. Вы ищете также сотворенный грех. Стаю «волчат», а? Их было двадцать семь или двадцать восемь? Сшил ли он себе килт из их маленьких галстуков? Правда, что, всходя на эшафот, он произнес слова из книги Ионы? А затем подарил свой пруд с карпами местным бойскаутам?
Но разница вот в чем. С любовником или женой, когда вы узнаете худшее — будь это измена или отсутствие любви, безумство или попытка самоубийства, — вы чувствуете почти облегчение. Жизнь такова, какова, я думал, она и есть; не стоит ли просто отпраздновать разочарование? С писателем, которого ты любишь, появляется инстинкт защиты. Это я имел в виду и раньше: возможно, любовь к писателю — самая чистая и верная форма любви. Поэтому защищать его легче. Дело в том, что карп это вымирающий вид рыбы, и все знают, что в холодную зиму и весной с ее дождями, не прекращающимися до дня св. Урсена, их единственной пищей могут быть только мелко нарубленные «волчата». Конечно, он знал, что за это будет повешен, но он также знал, что человек не вымирающая особь, и посчитал, что двадцать семь (или, как вы уточнили, двадцать восемь?) «волчат» и один не очень известный автор (он всегда до смешного не верил в свой талант) это совсем ничтожная цена за спасение целого вида рыб. Подумайте хорошенько: нужно ли нам так много «волчат»? Они вырастут и станут бойскаутами, только и всего. А если вы увязли в трясине сентиментальностей, попробуйте посмотреть на все это с другой стороны: сборы от посещения пруда с карпами дали возможность бойскаутам построить и содержать в этом районе несколько храмов с залами для собраний.
Пойдем дальше. Прочитайте список обвинений. Я ожидал этого, и он уже составлен. Но не забудьте, что Флобер уже привлекался к суду. В чем обвиняют его теперь?
1. Он ненавидел человечество.
Да, да, конечно. Вы всегда так говорите. У меня на это два ответа. Начнем с главного. Он любил свою мать. Разве это не согревает ваши глупые, сентиментальные сердца в двадцатом веке? Он любил отца. Он любил сестру. Он любил свою племянницу. Он любил своих друзей. Он восхищался многими личностями. Но его привязанности были особые: он не дарил их первому встречному. Для меня этого вполне достаточно. Вы хотите от него чего-то большего? Вы хотите, чтобы он «любил человечество», предавался несбыточным мечтам? Это пустые слова, они ничего не значат. Любить человечество это все равно как любить красивые капли дождя или Млечный Путь. Вы говорите, что любите человечество? Вам не кажется, что вы собираетесь поздравить себя с этим, ждете всеобщего одобрения и уверены в том, что вы на верном пути?
Во-вторых, даже если он действительно ненавидел человечество, — или глубоко разочаровался в нем, во что я предпочитаю не верить, — то разве он не прав? Вы, это ясно, весьма высокого мнения о человечестве: умно продуманная ирригационная система, миссионерская деятельность, к вашим услугам и микроэлектроника. В таком случае простите ему то, что он все видел иначе. Конечно, такой разговор потребует немало времени, поэтому позвольте мне процитировать одного из ваших мудрецов двадцатого столетия: Фрейда. Не какого-нибудь своекорыстного человека, как вы сами это знаете, не так ли? Хотите знать, какой итог он подвел за десять лет до своей смерти? «В глубине сердца я не могу не признать, что мои дорогие соплеменники, за небольшим исключением, ничтожества». Это сказал человек, который для большинства людей в этом столетии является глубочайшим знатоком человеческого сердца. Несколько странно, вам не кажется?
Но пришло время вернуться к более конкретным примерам.
2. Он ненавидел демократию?
La dкmocrasserie, как он назвал ее в своем письме к Тэну. Что предпочитаете вы — democrappery или democrassness? Democrappiness, возможно? Да, это верно, она очень не нравилась ему, но из этого не следует делать заключения, что он предпочитал тиранию, или абсолютную монархию, или буржуазную монархию, бюрократический тоталитаризм, анархию или что-либо подобное. Он предпочитал такую форму государства, какая когда-то была в Китае, — правление мандаринов; хотя соглашался, что шансов на установление подобного правления во Франции невероятно мало. Правление мандаринов, по-вашему, это шаг назад? А вы забыли, как восхищался просвещенной монархией Вольтер? Почему бы через сотню лет не простить Флоберу его восхищение просвещенной олигархией? Он хотя бы не лелеял детских надежд на правительство писателей и не утверждал, что писатели способны править миром лучше, чем кто-либо другой.
Дело в том, что Флоберу, считающему демократию всего лишь стадией в истории государственного строительства, понятно наше тщеславие оттого, что у нас самая лучшая и достойная форма правления человека человеком. Он верил — или, во всяком случае, он заметил — в вечную эволюцию человечества и, таким образом, эволюцию форм социальной жизни. «Демократия не последнее слово в развитии человеческого общества, тем более рабство, феодализм или монархия». Лучшей формой государства, утверждал он, является та, что уже умирает, чтобы уступить место чему-то новому.
3. Он не верил в прогресс.
В его защиту я ссылаюсь на двадцатый век.
4. Он недостаточно интересовался политикой. «Недостаточно»? Однако вы все же признаете, что она
его интересовала. Вы тактично намекаете на то, что ему не нравилось то, что он видел (это верно), и что он опасался того, что если и дальше придется смотреть на все это, то вскоре, пожалуй, он станет разделять ваш образ мыслей (это, кстати, неверно). Мне хочется подчеркнуть две вещи: говоря о первой, я дам вам ответ курсивом, поскольку теперь у вас на это мода. «Литература включает в себя политику, а не наоборот». Эта точка зрения не популярна ни среди писателей, ни среди политиков, но вам придется простить мне это. Романисты, думающие, что их произведения это и есть инструмент политики, мне кажется, губят литературу и нелепо возвышают политику. Нет, я не утверждаю, что следует запрещать писателям иметь свое политическое мнение или делать политические заявления. Просто в этом случае они должны называть этот род своей деятельности журналистикой. Писатель, который думает, что его роман это самый верный путь в политику, обычно плохой писатель, плохой журналист и плохой политик.