Леонид Гартунг - Зори не гаснут
Да и сами Озерки? Разве через десять-пятнадцать лет они останутся прежними? Все дальше уходит в тайгу шоссе, которое соединит Озерки с железной дорогой. Вдоль нее пройдет высоковольтная линия и узкоколейка к месторождению торфа в Малиновом логу. В Пихтовом намечено построить электростанцию, которая даст энергию всему району. Придет день, и Олег или какой-нибудь такой же, как он, молодой фантазер в красной физкультурной майке придет с астролябией по-новому планировать улицы Озерок, корчевать лес, асфальтировать дороги. Сквозь все, если присмотреться, просвечивает будущее. Не надо мне другого счастья, как идти в это будущее с Надей.
В эти же дни она окончательно поссорилась с Андреем. Он пришел к ней и вызвал во двор, как он сам выразился, «для последнего разговора». Она вышла к нему на крыльцо. От него пахло водкой. Надя объявила ему:
— Ты ко мне пьяный не ходи.
Он спросил вызывающе:
— Почему так строго?
— Противен ты пьяный.
Он прищурился язвительно.
— Ясное дело — врач куда милей… Он и почище, и зарплата у него ежемесячная. Прямой расчет.
— Какой же ты, оказывается, подлец, Андрей, — кинула ему Надя и пошла в дом.
— Ты это окончательно? — крикнул он вслед.
ЛЕТЯТ ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ
Чудесная песня. Хожу и напеваю ее повсюду. Я доволен. Все решилось! У нас будет новая больница.
Чуть свет прикатил на пропыленном газике Колесников, попросил халат и все утро просидел у меня в кабинете, наблюдая, как я веду прием. Потом сообщил мне, так сказать, свою рецензию:
— Хорошо, что внимательны. Хорошо, что неторопливы, грамотны. Одного у вас не хватает…
— Чего, Иван Степанович?
— Улыбки. Иногда она нужнее, чем лекарство. Врач призван лечить не только тело. Вы поняли меня?
— Понял.
Чудесный человек он! Вечером состоялась сессия сельского Совета. Я волновался, но обошлось как нельзя лучше. Выступали Колесников, Новиков, Алла, я, конечно, и многие другие.
Егоров сдался. Не мог же он идти против всех. Когда вопрос поставили на голосование, он тоже поднял руку «за», правда, с таким видом, как будто хотел сказать при этом: «Куда денешься, вас много».
В общем, перебороли скептиков. Кстати сказать, Егоров теперь здоровается со мною совсем иначе, чем прежде, — небрежно, сквозь зубы, и в разговоре обращается: «Товарищ Вересов». Ну, да ничего, с ним общий язык найти можно.
В победе нашей главная заслуга, конечно, Новикова. Без него, пожалуй, я бы ничего не сделал. Без шума и крика он добился своего.
Случилось и другое приятное событие. На два дня я уезжал в Пихтовое по делам, а когда вернулся, зашел к Маломальскому попросить лошадь и застал его на печи с длиннейшей, размером в неочиненный карандаш, цигаркой во рту. Опираясь на локоть, он курил и читал какую-то толстую книгу.
То, что при моем появлении он не вскочил, не назвал меня милейшим, удивило и встревожило меня: «Не заболел ли?»
— Такой цигарки на целый день хватит, — пошутил я.
Он отложил книгу, стряхнул пепел с цигарки на пол.
— Теперь мне хоть какие можно вертеть, хоть с телеграфный столб. Еж-те двадцать. Это раньше времени не было.
— Вы не заболели?
— Такими пустяками не занимаюсь.
— Я к вам насчет… — начал я.
— Со мной уже никаких счетов, — не дослушал меня Маломальский. — Попали не по адресу.
— То есть как это?
— Решение правления. Видите ли, не обеспечиваю и так далее. Короче — я не бригадир. Еж-те двадцать. Да, отмаялся. Определили пенсию. Теперь повышаю культурный уровень. Взял вот «Трех мушкетеров». Начал их — еще колхоза не было, и все некогда было закончить. Тридцать лет мечтал дочитать и, наконец, добрался. Между прочим, чуть не забыл спросить — что за профанское масло?
— Профанское? Такого нет. Может быть, прованское?
— Вот, вот. Встретил в книге и не знаю, что за штука. Для еды или как смазочное применяется?
Рассказал ему о прованском масле, собрался уходить. Он опять заговорил:
— Вы на сушилке не были? Как там, печи сложили?
— Заканчивают уже.
— Д-да, — вздохнул он протяжно.
Подпалил спичкой цигарку, зачадил в потолок.
— Все же, думаю, не раз еще вспомнят старика Маломальского. Еж-те двадцать!
«Вспомнят, обязательно вспомнят, — подумалось мне. — Я так, пожалуй, никогда не забуду».
Наступил сентябрь. Небо будто приподнялось, истончилось, стало прозрачнее. Летят белые паутинки, вспыхивают под солнцем снежинками. Бабье лето!
Дети ходят в школу. Когда я вижу их маленькие фигурки в неуклюжей серой форме, мне каждый раз вспоминается мама. Опять она сидит вечерами над тетрадями, опять серьезна, озабочена, бережет каждую минуту. Вероятно, теперь она меньше тоскует обо мне.
Надя работает дояркой. Каждое утро вижу в окно, как она проносится в кузове грузовой машины на дойку. Девчата стоят в обнимку и поют. Долго слежу взглядом за красным пятнышком Надиной косынки. Машина исчезает, остается вертящееся облако пыли, а песня еще летит издалека, и среди голосов различаю один чистый, высокий, неповторимо милый.
После работы она приходит ко мне. Ее руки пахнут травой и парным молоком. Рассказывает, что Варя и другие подруги выдаивают по четырнадцать коров, а она за то же время едва успевает семь. С непривычки болят руки, ломит спину.
— Никак не налажусь доить кулаком. Дою, как дома, пальцами. — Я стараюсь успокоить ее, уверяю, что она привыкнет, рассказываю, как мне трудно давалась хирургия. Кажется, это действует.
Недолго простояли ясные дни. С юго-запада хлынули серые облака. Они шли и шли над селом, как волны мутного океана, осыпая землю холодным мелким дождем. Один раз закружился, но тотчас же исчез мокрый редкий снежок.
На полях убирали пшеницу. Комбайны не брали сырой хлеб, ломались валы, срывались зубья у шестеренок. День и ночь работала сушилка. Новиков ходил в прорезиненном черном плаще и намазанных дегтем сапогах, небритый, шатающийся от усталости. Целыми днями он был на полях и в селе появлялся только тогда, когда надо было получить запасные детали.
Мы, комсомольцы, ночами веяли зерно на полевых токах, грузили его на автомашины. Грузовики буксовали и тонули в липкой грязи на лесных искалеченных и разбитых дорогах. Домой я возвращался мокрый, голодный и замертво падал на постель. Это была не просто работа — это была битва за хлеб на ветру, под дождем, битва, в которой нельзя было отступать.
Помню одну ночь на сушилке. Моросит медленный, неслышный дождь. Вначале нас трое: Олег, Надя и я. Потом приходит Костя. С ним Алла. Площадка под навесом освещена фонарями — это светлый островок в море моросящей тьмы.
Алла и Надя подгребают зерно к транспортеру зерноочистки, а мы оттаскиваем и складываем кули очищенного зерна. Мерный шум мотора, шелест пересыпающегося по решетам зерна нагоняют сон. Слегка подвыпивший Лаврик — он работает здесь мотористом — в начале вечера надоедает нам насмешками. Изображает из себя начальника, ходит, заложив руки в карманы, и строжится:
— А ну, поживей пошевеливайся.
— Отцепись, надоел, — огрызается Алла.
— Взял бы лучше да помог, — советую я.
— Помогать! Ишь ты!
Кривляется, изображает на лице неприступную важность.
— Я моторист. Техническая интеллигенция.
Меня Лаврик с его неумными выходками раздражает. Олег просто не обращает на него внимания, словно его нет.
С наступлением ночи Лаврик затихает, умащивается на пустых кулях, натягивает на себя брезент, засыпает.
Часа в три ночи, когда мы уже собираемся домой, внезапно раздается шум грузовой машины. Появляется Климов в мокром прорезиненном плаще. Его сильный бас легко перекрывает шум мотора:
— Ну, комсомольцы, выручайте. Хлеб горит на седьмом току.
Олег срывает с Лаврика брезент. Тот вскакивает, покачиваясь спросонок.
— Выключай все. Мы поехали.
— Куда?
— На седьмой ток.
Вместо теплой постели пьяная лесная дорога. Черное, как земля, небо, осклизлый ветер по лицу. В белом свете фар качаются березы и кусок дороги, усыпанный желтыми опавшими листьями. Надя рядом, тихая, теплая.
На подъеме машина забуксовала. Спрыгиваем, толкаем ее, дружно покрикивая:
— Эх, ухнем…
Но наши «уханья» не помогают. Из тьмы к нам бредет кто-то мохнатый, держа фонарь над головой. Тулуп. Через плечо ремень, из-за плеча выглядывает ствол берданки. Это сторож. Вид у него одичалый, лицо заросло щетиной. Он кричит простуженно:
— Что ж вы долго так? Еж-те двадцать!
Да ведь это Маломальский!
— Что я один могу? Лопатил, лопатил, аж спина отваливается.
Оставляем машину внизу. Выбираемся на горку. Маленький, крытый соломой ток. В несмелом свете «летучей мыши» холмы пшеницы. Сквозь солому просачивается вода и с шорохом падает крупными каплями на ворох. Зерно лежит буграми — влажное, горячее, больное.