Ирвин Шоу - Вечер в Византии
Констанс допила свое шампанское.
— А почему бы тебе самому не написать? — спросила она.
Это был первый случай, когда она попыталась подсказать ему, что делать, и первый случай, когда он понял: она знает, что ему уже нельзя дальше жить так, как он жил.
— Надо подумать, — ответил он и заказал еще шампанского.
Утром он прошелся по набережной Сан-Себастьяна. Дождь перестал. Дул сильный ветер, воздух был чист, вдали, в заливе, маячила высокая скала, об нее бились волны, она была похожа на осажденную крепость. Здесь, у ворот земли, океан сталкивался с сушей.
Вспоминая места, знакомые ему по предыдущим поездкам, Крейг побрел в сторону большой арены для боя быков. Огромная, пустая — сезон еще не начался, — она походила на заброшенный храм какого-то забытого кровожадного божества. Ворота были отперты. Где-то стучали молотки, их удары гулко отдавались в темных углах под трибунами.
Он поднялся по проходу, облокотился на barrera. Песок на арене был не золотистого, как в других местах, а пепельного цвета. Цвета смерти. Он вспомнил слова матадора: «Только это развлечение у меня и осталось. Моя единственная площадка для игры». Сегодня вечером на несколько сот миль южнее этот человек, приятель Крейга, слишком старый для быков, со шпагой в руке, со следами крови на ярком костюме, с застывшей восторженной улыбкой на красивом молодом — и старом — изрубцованном лице, выйдет навстречу рогам. Придется послать ему телеграмму: «Желаю много ушей. Abrazo».[18] Телеграммы по случаю премьеры. У каждой культуры свои клише.
Послать бы еще телеграммы Джеку Лотону, страдающему в Бостоне от язвы желудка, Эдварду Бреннеру, стоящему в обнимку с женой на темной сцене в Нью-Йорке, Кеннету Джарвису, покупающему девятнадцатилетней девушке цветы, — каждый на своей арене, у каждого свои быки, свое единственное поле для игры.
На противоположной стороне арены появился сторож, одетый в какое-то подобие формы. Он угрожающе замахал руками, поднял над головой кулак и стал кричать что-то тоном приказания, словно боялся, как бы Крейг, этот полоумный пожилой espontaneo,[19] не перепрыгнул через загородку, не нарушил призрачного порядка и не вздумал вызывать на арену быка, которого здесь нет и не будет еще два месяца.
Крейг приветливо помахал ему рукой — перед тобой, мол, любитель fiesta brava,[20] который уважает правила игры и совершает паломничество по святым местам, — повернулся и вышел из-под трибун на солнце.
Пока он шел в гостиницу, в голове у него созрело решение.
Возвращаясь во Францию, он вел машину медленно, осторожно и не стал останавливаться на том месте, где накануне вечером едва не разбился. Прибыв в Сен-Жан-де-Люз, тихий в этот межсезонный период, он снял номер в небольшой гостинице, вышел на улицу и купил пачку бумаги. «Теперь я вооружен, — подумал он, неся бумагу в гостиницу. — Возвращаюсь на свое поле для игры. Через другие ворота».
Он прожил в Сен-Жан-де-Люзе два месяца, работая медленно и трудно, пытаясь воссоздать историю Кеннета Джарвиса, который умер в восемьдесят два года через три дня после того, как прочитал в газете, что девятнадцатилетняя девушка, которую он любил, вышла замуж за другого. Сначала он хотел сочинить пьесу, но постепенно эта история обрела иную форму, так что ему пришлось начать все заново. Он решил написать киносценарий. В театре ему с самых первых дней пришлось работать с писателями, предлагать изменения, перерабатывать целые сцены, добавлять новые сюжетные линии, но одно дело — работать над чужим сочинением и совсем другое — сидеть над листом чистой бумаги, в который только ты способен вдохнуть жизнь.
Два раза приезжала к нему на субботу и воскресенье Констанс, все же остальное время он провел один, просиживая долгие часы в гостинице за письменным столом, гуляя по пляжу и по набережной, обедая в ресторане, где он никогда не искал компании.
Он рассказал Констанс о своей работе. Та не высказала ни одобрения, ни неодобрения. Он не показывал ей написанного. Даже после двух месяцев труда показать было, в сущности, еще нечего — разрозненные сцены, голые мысли, наброски последовательного ряда кадров, заметки по отдельным ролям.
К концу второго месяца он понял, что рассказать историю о старике и молоденькой девушке — это еще не все. Не все, потому что в этой истории не остается места для него, Джесса Крейга. Не Джесса Крейга во плоти, не обстоятельств, которые заставили его сидеть изо дня в день за столом в тихом гостиничном номере, а его убеждений, его характера, его надежд, его суждений о времени, в которое он жил. Без этого все, что бы он в конце концов ни создал, окажется незавершенным, бесполезным.
Тогда он придумал несколько новых действующих лиц, новых любовных пар, которых поселил на лето в большом доме на северном побережье Лонг-Айленда, где и должно было развернуться действие фильма. Он не хотел, чтобы местом действия была Нормандия, потому что плохо знал ее. А Лонг-Айленд знал хорошо. В число персонажей он включил также девятнадцатилетнего внука, одержимого первой любовью к неразборчивой девице на три-четыре года старше его. Обогащенный опытом более поздних лет, он добавил в сценарий сорокалетних мужа и жену, для которых супружеская верность — устаревшее понятие.
Опираясь на знания, накопленные в процессе чтения и обработки чужих пьес и сценариев, используя собственные наблюдения над друзьями, врагами, знакомыми, он старался показать своих героев в естественной драматической взаимосвязи так, чтобы к концу фильма они, без видимого авторского участия, своими словами и поступками раскрыли перед зрителем его, Джесса Крейга, представление о том, что значит для американцев второй половины двадцатого века — молодого мужчины и молодой женщины, мужчины и женщины средних лет и старика, стоящего на пороге смерти, — что значит для них любовь со всеми интригами, компромиссами и унижениями, на которые человека толкают деньги, моральные принципы, власть, положение, принадлежность к определенному классу, красота и отсутствие красоты, честь и бесчестие, иллюзии и разочарования.
Два месяца спустя в городке стало многолюднее, и он решил, что пора уезжать. Дорога на север, в Париж, была дальняя. Сидя за рулем, он раздумывал о работе, проделанной за эти два месяца, и пришел к выводу: счастье, если он закончит сценарий хотя бы через год. Если вообще когда-нибудь закончит.
Сценарий отнял у него полных двенадцать месяцев. Крейг писал его по частям то в Париже, то в Нью-Йорке, на Лонг-Айленде. Всякий раз, когда он достигал точки, с которой никак не мог сдвинуться, он складывал вещи и, словно его преследовали, мчался куда глаза глядят. Но за все это время он ни разу не заснул за рулем.
Даже закончив рукопись, он никому ее не показывал.
Ему, решавшему судьбу произведений сотен других авторов, невыносимо было даже думать о том, что кто-то посторонний прочтет его писания. А посторонним он считал любого читателя. Посылая рукопись машинистке, он не поставил на титульном листе имени автора. Только надпись: «Собственность Джесса Крейга». Джесса Крейга, когда-то считавшегося вундеркиндом Бродвея и Голливуда и тонким ценителем театра и кино. Джесса Крейга, который не знает, достойны ли плоды его годичного труда чьего-нибудь двухчасового внимания; и который боится услышать «да» или «нет».
Когда он, собираясь лететь в Канн, укладывал в чемодан шесть экземпляров сценария под названием «Три горизонта», имя автора на титульном листе все еще не значилось.
Зазвонил телефон. Он ошалело тряхнул головой, точно его вдруг пробудили от тяжелого сна. Опять ему пришлось вспоминать, где он находится и где стоит телефон. «Я в своем номере в отеле „Карлтон“, а телефон на столике, по ту сторону кресла». Телефон опять зазвонил. Он взглянул на часы: тридцать пять минут второго. Он помедлил, думая, надо ли брать трубку. Ему не хотелось больше слушать бессвязное бормотание из Америки. Но он все же решил взять.
— Крейг слушает.
— Привет, Джесс. — Это был Мэрфи. — Надеюсь, я не разбудил тебя.
— Нет, не разбудил.
— Только что прочел твой сценарий.
— Ну как?
— Этот парень Харт умеет писать. Только слишком уж он насмотрелся старых французских фильмов. Кому, черт возьми, нужен восьмидесятидвухлетний старик? Ничего из этого не получится, Джесс. Брось. Не советую никому и показывать. Поверь, что это тебе только повредит. Откажись от прав на рукопись и забудь про нее. Лучше я устрою тебе тот греческий фильм. А там, глядишь, подвернется что-нибудь и получше.
— Спасибо, что прочел, Мэрф, — сказал Крейг. — Завтра я тебе позвоню.
Он положил трубку и долго смотрел на телефон, потом вернулся к письменному столу, за которым только что сидел. Посмотрел на вопросник, присланный Гейл Маккиннон, и еще раз прочел первый вопрос: «Почему вы в Канне?» Он усмехнулся, взял со стола листки и, разорвав их на мелкие кусочки, бросил в корзину. Снял с себя свитер, надел пиджак и вышел. Взял такси и поехал в казино, где бар не закрывался всю ночь. Купил себе фишек, подсел к столу, за которым играли в chemin de fer[21] и заказал двойную порцию виски. Он пил и играл до шести утра и выиграл тридцать тысяч франков, то есть почти шесть тысяч долларов. Большая часть денег перешла к нему от тех двух англичан, которых он видел вечером в ресторане, где был Пикассо. Йену Уодли не повезло — он не прогуливался по бульвару Круазетт, когда Крейг, окутанный предрассветной мглой, возвращался, почти не шатаясь, в свой отель. В тот час Уодли получил бы пять тысяч долларов, нужные ему для поездки в Мадрид.