Наринэ Абгарян - Понаехавшая
— А фиг его знает. Может, переворот устроить или, наоборот, поддержать. Если надобность во вмешательстве отпадала, нас тут же возвращали на базу. — И Гриша, не прекращая сурово смотреть лицом, подсел ближе к Вере и положил широкую, как саперная лопатка, руку ей на колено.
— А я плачу после оргазма, — доверчиво улыбнулась Вера, — от счастья.
— Это мы легко можем устроить, — согласился Гриша.
Вера засмущалась и прижалась к его плечу. В ту же ночь Гриша трижды довел ее до слез, один раз — чуть ли не до вселенского потопа.
К сожалению, счастье было недолгим. Через неделю вернулась из командировки Гришина жена, и влюбленным пришлось расстаться.
— На две бабы жить не умею, — сокрушался Гриша, обнимая на прощание Веру.
Так Вера не стала женой бывшего спецназовца.
Уволилась она сразу после расставания с Гришей. Пропала надолго. До девочек доходили совершенно дикие слухи. Что Вера устроилась стюардессой на трансатлантические рейсы, мол, на высоте легче добиться того, чего на земле со слезами не допросишься. Что приняла постриг и ушла в монастырь. Что вышла замуж за чукчу и укатила на Крайний Север. Мол, в краях оленьих рогов и китовых усов проблем с оргазмом не бывает.
Появилась она через год. Довольная, беременная. Смотрела заплаканными глазами, светилась от счастья.
Счастье звалось Митей, отличалось куцей статью и повышенной кустистостью бровей.
— Мал да удал! — улыбалась Вера.
— Да, я такой, — соглашался Митя.
Девочки нарадоваться не могли. О. Ф. самолично пожала Мите руку. Невзирая на строгий запрет — впустила в обменник. Потчевала бутербродами с ветчиной, поила чаем.
— Метр с кепкой, а умеет! — восхищенно цокала языком.
— Метр шестьдесят один! — поправлял Митя.
— Ладно, метр с двумя кепками, — соглашалась О. Ф.
Жрица любви — 2Однажды к обменнику подошла жрица любви и, пока Понаехавшая меняла ей немецкие марки на рубли, решила завести светский разговор.
— Ты кто у нас? Грузинка-армянка?
— Армянка.
— Был у меня один клиент армян. Хуй маленький — зато понтов! Понтоооов!
Понаехавшая отсчитала рубли и положила в лоточек для денег.
— Расстроилась? — спросила жрица.
— Да нет.
— Не расстраивайся, сейчас чего хорошего скажу. Зато волосат был — жуть. Прям когда моется — ни одно полотенце его не берет. Хоть феном суши.
— Кхм.
— Расстроилась?
— Нет!
— Не расстраивайся, сейчас чего хорошего скажу.
— Может, не надо?
— Не, реально хорошее скажу. Зато яйца у него были — во!
Жрица любви сжала руку в кулак, накрыла его второй ладонью и гордо продемонстрировала оторопелой Понаехавшей эту сокрушительную конструкцию.
— Правда, — задумчиво продолжила она, — какой смысл в таких яйцах, если хуй все равно с фигулину, я так и не поняла.
И, активно недоумевая лицом, с претензией уставилась на Понаехавшую.
Из личного опыта: если эмигрируешь в другую страну — будь готов держать ответ за конструктивный диссонанс в штанах любого своего соотечественника.
Глава четырнадцатая. Прощание армянки
Из письма Понаехавшей к подруге:
«Она совершенно замечательная. Впрочем, я это давно знала, уже тогда, когда ехала к ней, незнакомой женщине, с нелепым чемоданом наперевес, раздавленная этим новым, огромным городом, к которому мне еще привыкать. В тот первый день приезда я даже представить себе не могла, какой он огромный, этот город. Огромный и прекрасный.
Но она мне открыла — совсем теплая, совсем родная, смешной ободок в волосах, сразу побежала чайник ставить, потом спохватилась, вернулась, расцеловала в обе щеки. Мне всегда везло на людей.
Рассказывала о себе какие-то „Петрушевские“ ужасы. После войны мужчин совсем не стало, весь тяжелый труд на женщинах. Работали на стройке АЗЛК, возводили стены, таскали мешки с цементом, камни. Худющие, двужильные. Восемь девочек в одной комнате общежития, одно выходное, купленное вскладчину платье на всех — из синего панбархата, с белым кружевным воротничком и пышной юбкой. В этом выходном платье и спуталась с женатым мужиком, забеременела от него. Вызвали какую-то бабку-повитуху, страшную как смерть, всю в отрепьях. Та вытащила из-под отрепьев какой-то крюк, по виду большой гвоздь, изогнутый с острого конца. Прокипятила и вставила… туда.
От жуткой боли потеряла сознание. Вот такой был ребенок, показывает, водя большим пальцем по основанию указательного. Практически кукленыш. Глядит потемневшими, сухими глазами. Слез нет, все слезы по нему давно уже выплакала. Похоронила под вербой. Завернула в кровавые тряпки, положила в коробочку и похоронила.
Детей у нее больше не случилось. Она ежечасно повторяет про себя молитву Божьей Матери Державной, вымаливает грех за невинно убиенное дитя. Ходит в церковь, на утреню и вечерню, соблюдает все посты.
Недавно о чем-то говорили, она мне в ответ: „Да, дочка, да“. Сказала, украдкой глянула в мою сторону, повторила шепотом: „Дочка“. Я знала, как ей было важно в эту минуту, чтобы я подошла и обняла ее, но что-то меня удерживало, робость или нерешительность, не знаю. А она смотрела какое-то время, потом повернулась к окну, так и стояла в профиль, молчала.
Когда бабуля умерла… Я прибежала к ней, слова сказать не могу, а она все поняла, напоила меня валерьянкой, уложила в постель, а сама молилась до утра…
Рассказала сводной сестре, что я ей как дочка. Та прилетела на следующий день, подняла жуткий скандал: „Что ты ее дочкой называешь, — кричала, — ты еще пропиши у себя, квартиру ей оставь! Выбирай, — кричала, — или я, или она“.
Я молча пошла вещи собирать.
Д. поговорил с родителями. Жить у них негде, но на первое время они обещали нам помочь. Нашли квартиру, совсем пустую, сломанный диван и газовая плита на кухне. Зато во дворе, совсем впритык к дому, стоят березы. Когда ветер — они стучатся в окна своими безвольными длинными пальцами.
Мне ее не хватает. Она недавно приходила к нам в гости, волновалась ужасно. Посидели мы с ней, попили чаю. К Д. она настороженно относится, не доверяет. Он смеется, называет ее в шутку тещей.
Рассказывала, что сестра к ней свою дочку подселила. От греха подальше.
— У тебя все будет в порядке? — спросила и расплакалась. Беспомощно, по-детски навзрыд. Я обняла ее, сидели мы так какое-то время, молчали.
Это большое счастье — знакомиться с новыми людьми, улыбаться, держать их за руки, заглядывать в глаза.
Но как больно потом с ними расставаться!»
Тетя МайяТете Майе в этой жизни категорически не повезло. Казалось бы — все как у людей. Два глаза, два уха, опять же грудь. Одна, но большая. Вместо второй от плеча и чуть ли не до селезенки тянулся длинный грубо справленный по шву шрам. Чуть ниже, от пупка, кривым зигзагом уходил вниз второй — убирали все «женское».
— Разве нормальный мужик такое вытерпит? Ну и мой не смог, — рассказывала тетя Майя, протирая окошко обменника рукавом от старой кофты — даже в такой, казалось бы, небедной гостинице, как «Интурист», порой не хватало простых тряпок для протирки пыли. Вот и приходилось тете Майе взбираться на «тубаретку» и, кряхтя, вытаскивать с антресолей большой, набитый тряпьем мешок, чтобы среди руин изношенного до дыр «когда-то гардероба» отыскать подходящий для уборки лоскут. Главное, чтобы ткань была натуральной — ситец или хлопок, можно шерсть. Ведь что от капрона, что от кримплена толку с гулькин нос — только елозят со скрипом по поверхности да грязь размазывают. Очень хорошо справлялись с уборкой советской закваски кальсоны с начесом, но тетя Майя берегла их как зеницу ока и на уборку не пускала. Она штопала «облысевшие» части кальсон останками других и ходила в непролазные московские зимы как в латах — защищенная от простуды и цистита и какого другого гайморита.
— Хороший был мужик, но пьянь. Правда — честный. Принесет получку, сто тридцать рублей, сто десять отдаст мне, а двадцать себе забирает. Майя, говорит, ближайшие две недели изволь — изволь! — меня не ругать. Я буду пить. Ты, главное, меня не пили да с утра вовремя на смену буди. Ясно? — рассказывала тетя Майя тощему высокому ирландцу, пока Понаехавшая в скором порядке обменивала фунты стерлингов на рубли. Ирландец водил длинным носом и растерянно улыбался в ответ.
— А я чего? Я не могла ему запретить пить. Он пьет — а я плачу. Мне его жалко и себя жалко. Приползет вечером на бровях, ляжет поперек кровати. Иногда во сне обоссытся. Вот я и подстилала ему клеенку, как дитю малому. Две недели пьет, как сволочь, буянит. Жидовской мордой иногда обзывает! — Тетя Майя наливалась слезами, замолкала на секунду, таращилась глазами. Аккуратный маленький японец, которому она жаловалась, участливо качал головой. — А сам-то, можно подумать, сам-то кто? — вздыхала тетя Майя. — Голимый калмык. Узкоглазый, навроде тебя! Но туда же.