Дэвид Бэддиэл - Время спать
Выходя из ванны, я ловлю взгляд Дины. Улыбаюсь ей в надежде замести следы, которые могут навести на мысли о том, что я делал в ванной. Она улыбается в ответ. Иду на кухню, открываю дверцу микроволновки, достаю тарелки и вместе с большой красной кастрюлей ставлю их на деревянный поднос, который я сделал еще в школе на уроке труда; и только тогда несусь в гостиную.
Дина сидит на диване, предвкушая ужин; она даже пододвинула кофейный столик, совершенно справедливо предположив, что обеденного стола у нас нет. Я ставлю поднос на столик. Меня так и подмывает сказать: «Voilà!» Но надо сдержаться. Надо сдержаться.
— М-м-м, чудесно пахнет, — радуется она.
Застенчиво улыбаясь, поднимаю крышку. Она наклоняется к кастрюле. Нечто красное и большое выпрыгивает оттуда и попадает прямо ей в лицо.
— О господи! — кричит она.
— Твою мать! — кричу я.
Смотрю на пол: прямо у кофейного столика сидит лягушка в маринаде тандури и моргает, от нее идет пар. Черт. Неудивительно, что корочка выглядела шероховатой. Дина с воплями убегает в ванную. Голова кружится, во мне начинает закипать ярость. Эта красная лягушка для меня как красная тряпка для быка.
В поисках оружия окидываю комнату взглядом. Вот это подойдет. Я подхожу к окну и выдираю из горшка юкку вместе с корнями. Земля летит во все стороны. Исходящий от земли запах отдает мочой. Ладно, сейчас не до этого. Иду обратно, занося несчастное деревце над головой, и обрушиваю удар на лягушку, но она успевает отпрыгнуть, причем на удивление далеко. «Я люблю вечеринки, где все веселятся», — поет Русс. Обрушиваю еще один удар на лягушку, и она снова отпрыгивает. Лягушка подает сигнал бедствия — издает протяжный резкий звук. Это, пожалуй, логично: у нее денек тоже был не из легких. Я не поднимаю юкку, просто тащу ее по полу в сторону лягушки — она отпрыгивает, но я ухитряюсь так повернуть растение, что животное в ужасе приземляется как раз между двух ветвей и застревает. Поднимаю лягушку до уровня глаз. Сигнал бедствия становится таким громким, что я начинаю опасаться, не ворвутся ли сейчас в комнату сотни лягушек в маленьких комбинезончиках службы спасения. Она смотрит на меня. Слой маринада начинает осыпаться, открывая взгляду ее чуть потемневшую зеленую кожу. Извини, родная, ты оказалась в неудачное время в неудачном месте. Я завожу ствол юкки за спину — тоже мне, рыбак — и, не отпуская его, изо всех сил выбрасываю вперед: лягушка слетает с ветвей и исчезает где-то за окном. Тяжело вздохнув, я сажусь на кофейный столик, рядом с быстро остывающим рагу. Как ни странно, лягушачий сигнал бедствия не стихает. И вдруг я понимаю, что Дина уже вернулась из ванной.
— Свинья! — орет она.
На ее правой брови осталось маленькое пятнышко маринада тандури.
— Это у тебя что, юмор такой?!
— Это не…
— И ты не придумал ничего лучшего, как убить бедную тварь? Я все видела! Ты забыл, что я вегетарианка? Как ты мне омерзителен! И вообще, тебе не кажется, что убийств с меня хватит?!
— Слушай, я сильно сомневаюсь…
Слишком поздно — она уже ушла. Сижу на кофейном столике и гляжу на так и не пригодившиеся тарелки. Уже во второй раз за последние месяцы я слышу особенный звук захлопывающейся двери — когда дверь захлопывает взбешенная женщина, пулей вылетающая из квартиры. Не зная, чем заняться, я отношу поднос на кухню. Который час? Часы на микроволновке показывают: 1.92. Замечательно. Неужели за все проведенное здесь время лягушка не могла хотя бы съесть эту чертову муху. Хлопает еще одна дверь — уже дверь на улицу.
Это несправедливо. Все, что произошло, — не по моей вине. То есть стоило, наверное, перевернуть все вверх дном, но выяснить, куда Иезавель унесла лягушку. Наверное, не надо было оставлять кастрюлю открытой на целых пять часов. Может, лягушка — это я, и Бог таким образом намекает на то, как я был омерзителен, мастурбируя на всякие гадкие картинки перед самым приходом Дины. Но ведь люди делали гадости мне гораздо чаще, чем я им, — прикидываю в уме. Бросаю поднос в раковину и несусь вон из квартиры.
Я открываю дверь на улицу и вижу Дину: она сидит у ограды спиной ко мне и плачет. Посреди дорожки перед домом стоит Человек, Который Живет Этажом Ниже. В первый раз в жизни он не отводит свои, как оказалось, темные печальные глаза. Мы встречаемся взглядами, и печаль в его глазах растворяется, зато утопленником всплывает упрек. В ответ могу только смутиться. Что с ним такое? Затем он, как обычно, чуть опускает голову — он всегда так делает, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом, — но сейчас делает это как-то нарочито, будто пытаясь на что-то намекнуть. И тут я замечаю то, на что он хочет намекнуть, — лягушку. Принимая во внимание все ее несчастья, выглядит она неплохо — распласталась на полях его похоронного сомбреро, как красная кокарда. Человек, который Живет Этажом Ниже, стоит неподвижно несколько секунд, чтобы я осознал весь ужас ситуации: лягушка начинает сползать со слегка загнутых полей шляпы. Наконец он все же поднимает голову и медленно, вымеряя шаг, идет к двери; заходя в дом, в последний раз смотрит на меня грустными-грустными глазами. Все впечатление смазывает лягушка: она тоже смотрит на меня, только чуть более грустными глазами.
Когда дверь закрывается, я поворачиваюсь к Дине, которая никак не может успокоиться — ее трясет. Только она не плачет. Умирая со смеху, Дина падает в мои объятия.
11
Стены в моей спальне насыщенно синие — сам смешивал индиго и фиолетовый, пока не получил небесно-голубую краску. Я выбрал синий цвет, потому что он лучше всех — не считая черного — поглощает свет (если тебе уже больше пятнадцати лет, то черные стены — это не вариант), по утрам синяя спальня лучше других защищена от проникновения солнечных лучей, а это лишние двадцать или даже двадцать пять минут сна. Но в конечном итоге стены впитывают весь свет, который только могут; честно говоря, они начинают буквально сочиться им. Прислонившись к стене, служащей моей кровати спинкой, я замечаю, что спальня приобретает все более четкие, знакомые очертания (двадцать минут назад я в ярости сорвал с себя повязку — как всегда, это означает полный разгром): на стене в рамочке висит репродукция фотографии, сделанной Маном Реем[5], — это изображение женщины, очень похожей на звезду немого кино Луизу Брукс, ее голова лежит на столе, она держит перед собой маску какого-то африканского племени (внизу на фотографии подписано: «Из собрания Израильского музея» — наверное, даривший думал, что мне она понравится только потому, что я еврей); репродукция работы авангардиста Ротко — что-то темно-красное на фиолетовом; облицованный белым камин (внутри он черный: как-то раз мне пришло в голову им воспользоваться), там валяются две кегли, которые я купил в надежде научиться жонглировать; купленный на барахолке старый дубовый платяной шкаф с зеркалом во весь рост — я очень долго подбирал угол наклона, чтобы с кровати было видно себя; письменный стол, тоже с барахолки, — память о тех временах, когда средний класс составляли только клерки, это массивный стол какого-то серого дерева с вырезанной в нем чернильницей и множеством выдвижных ящиков, он завален бумажками, под которыми прячется электрическая пишущая машинка, а стоит он в углу, как раз там, где потолок немного скошенный; прикроватная тумбочка, которую я купил в «ИКЕА» за девятнадцать фунтов девяносто девять пенсов и потом сам собирал, — на ней старый аппарат, представляющий собой одновременно и часы, и лампу, и чайник (правда, сломанный еще два года назад), куполообразный светильник из темного стекла, в котором изначально должна была быть лампа для загара, но я вкрутил обычную лампочку, да и та перегорела после того, как я захотел в пятый раз включить свет; моя одежда: мешковатая черная футболка с красной полосой, джинсы с дыркой, боксерские трусы, не без самодовольства возвышающиеся на горе одежды — «мы же тебе говорили»; рядом с моей одеждой лежит кофточка из золотой парчи с высоким воротником и фиолетовые вельветовые брюки с заниженной талией; рядом со мной лежит нечто, не вписывающееся в обычную обстановку комнаты, — Дина Фридрикс; она тихо и ровно дышит, плавные линии ее лица утопают в подушке, на которой я никогда не сплю (я с детства сплю на одной и той же подушке, хоть мне и пришлось надеть на нее три наволочки, чтобы вата не вываливалась, — совершенно не могу ворочаться от бессонницы на какой-то другой подушке).
Я не думаю об Элис. Ни разу не вспомнил ее. Слишком много мыслей в голове (не стоит забывать, что я тогда так и не подрочил). Помню, Холли Джонсон в пору расцвета его группы «Фрэнки едет в Голливуд» сказал одну интересную вещь о сексе: для них в группе секс был праздником, единственным не требующим осознания происходящего актом, единственной возможностью вести себя по-настоящему, не заботясь о том, как нужно себя вести. Как он ошибается. Секс — это акт, требующий предельного осознания происходящего, изъезженный вдоль и поперек миллионами людей, которые наперебой рассказывают, как этим надо заниматься, как этим не надо заниматься, как заниматься этим годами с одним и тем же партнером, как заниматься этим, чтобы появились дети, как заниматься этим, чтобы дети не появились, где, когда, как, зачем; рассказывают в книгах, в стихотворениях, в газетах, в кинофильмах, по телевизору; рассказывают все: от ведущей какого-нибудь утреннего шоу на телевидении до Сола Беллоу. И кто после этого будет в состоянии совершить этот самый, как утверждают, естественный акт каким-нибудь естественным образом? Разве только Каспар Хаузер из фильма Херцога или Маугли, да и то не обязательно — от него джунглями бы несло.