Александр Покровский - Люди, Лодки, Море Александра Покровского
А химик везде химик. Конечно, можно все пустить на самотек и жить при 1,5% углекислого газа. Ничего страшного не произойдет. И многие химики у нас так и ходили. Но я старался. А на меня глядя, и мои мичмана. Дело первично, остальное — вторично. Подчиненные же проявляют свои лучшие качества, если ты в свое дело душу вкладываешь. Это же не скрыть. Видно. Ты у них как на ладони.
И вот мы придумали. У меня в походе углекислый газ вообще не мерился. Его было так мало, что приборы не брали. Показывали 0 процентов или 0,1. На пятом году службы я вдруг понял, что наши любимые УРМы (углекислотный регенератор морской) могут работать, как черти, и их потенциальную мощность мы сразу сажаем на 60-70 процентов.
Долго я к этому шел, потому что нигде, ни в каких инструкциях это не написано. И я придумал. Нулевую десорбцию (перевод в рабочее состояние) проводил совершенно не по инструкции. Зато у меня не УРМы были, а звери. Жрали углекислоту, как бешеные.
А вахтенные в отсеках распустились до того, что вообще ничего не мерили.
Мне ребята до сих пор мой воздух помнят. Я уже забываю, а они нет. "Саня, — говорят, — мы тебя за это дело жутко уважали". А я, между прочим, и не особенно свои действия афишировал. Потому как нарушал инструкцию. По башке тут же бы настучали, если б я свои "художества" обнародовал. Я потом и в Питер по этому поводу в институт приехал. "Возьмите, — говорю, — у меня мое изобретение. Углекислоты по отсекам вообще не будет. Мне оно не нужно. Я в Северодвинске на порезке стою". И мне сразу в институт предложили. Перевелся, а там и перестройка, и не надо никому ничего.
Я и реактор чувствовал. Есть в его гудении тревожные нотки или нет. Там все органы чувств шли в дело. Сперва — запах. Входишь в отсек, обязательно понюхай воздух. Не должно быть ничего раздражающего. Воздух на вкус попробовал — вроде норма. Потом звуки. Ничего постороннего. Теперь посиди рядом с прибором, глаза закрой, как тебе, ничего не давит? Здоровый прибор не давит. Больной — очень давит.
Я спал и знал, в каком отсеке какая группа УРМ в каком режиме работает (они работают группами).
С К-3 также (кислородная установка). Ее не зря "Катюшей" называли. Только с лаской работала. Иначе — хоть тресни. Открывай инструкцию и читай, а там — "замените предохранитель", "промойте", "смените фильтр" — черта с два!
Пока не поздороваешься, не работает. И на разных лодках — разные машины. У всех свой характер. Покладистый, безотказный или вздорный, заносчивый.
***Самому интересно, как я выгляжу в стрессовой ситуации со стороны. Говорят, что я страшный и хладнокровный.
У меня голова действительно очень хорошо работает, когда вокруг ожидается смерть.
Может, я и страшный в этот момент. Не знаю. Зеркала рядом как-то не случалось.
А в шторм я плавать люблю.
Один сплошной восторг, и только вертишь башкой во все стороны, следишь, чтоб волна хребет не сломала.
Я по молодости как-то попал: она мне так дала… блин, еле очухался.
А еще на Черном море в шторм я медузой по голове получил. Еле до берега добрался. Все лицо тут же вспухло, глаза затекли. С тех пор восторг восторгом, а бдительность — бдительностью. Даже в бассейн не прыгаю, а осторожно схожу — привычка, а вдруг под водой притопленный плавник.
В море вообще здорово. Только успевай соображать. Время летит незаметно. Хлоп — уже 4 часа плывешь. А с тюленем была история. Это в Баку на пляже в Бильгя было. Азербайджанцы на берегу мне потом говорили: "Надо было его схватить". — "Кого?" — "Тюленя! Ты разве не видел?" — "И что потом?" — "Убили бы". — "Зачем?"
Так они и не могли тогда придумать, "зачем". На Кавказе сперва убьют, а потом думают "зачем". Да, плавник — это не рыба. Плавником моряки затонувшие бревна называют. "Топляк", "плавник" — у нас одно и тоже. Это с ним встретиться в море не хочется. Можно врезаться.
А медуза по голове — все равно что веслом. Ее же волной бросило. Удар — и я в ней по уши. А вот дельфинов я не встречал. А улыбаются они потому, что такое устройство морды, а не от добродушия. Кстати, самому подплывать к диким дельфинам не рекомендуется. У них это называется "атака". Могут быть межвидовые недоразумения.
***Знаете ли вы, что такое "время"? Это такое пространство. Огромное. Если представить, что летишь над ним, то внизу будут такие пятна. Это люди, поставленные плотно друг к другу. Пригляделся — а это ты сам, существующий всегда. А пятно — это твоя жизнь. И в пределах этой площади можно всегда застать себя в каждый момент твоей жизни. И это не меняется. Ты всегда есть. А на твою площадь накладываются площади других людей. Они с тобой вместе живут, и вы не встречаетесь — и тогда твоя плоскость и его параллельны; или встречаетесь — тогда в какой-то момент ваши плоскости соприкасаются.
***Умерла Эмма Григорьевна Герштейн. На 98-м году. Ушла эпоха Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой, Блока, Гумилева, Эйхенбаума, Харджиева.
Я впервые увидел ее, когда ей было что-то около 93-х. Это была старушка с палочкой, с трудной походкой, ясного ума. Она меня научила есть груши. "Вы едите неправильно. Кусаете сбоку, а надо вывинтить хвостик и есть с попки. Так не течет", — и действительно, не текло.
У нее было трофическая язва, она очень страдала, но она была мужественным человеком — всё время работала.
Она всю жизнь посвятила Мандельштамам. И не устроила свою жизнь. У нее была куча открытий. Она открыла "круг шестнадцати" Лермонтова. Она заявляла о Пушкине: "Когда он вызвал на дуэль Дантеса, он был абсолютно прав". А мне она говорила: "Пушкин, вызывая Дантеса, был холоден. Это не ревность. Это расчет. Он не мог вызвать царя, волочившегося за Натали, натравившего на нее через Бенкендорфа свору царицыных кавалергардов. Он вызвал Дантеса. Формальный вызов. Царь все понял". Она написала свои "Мемуары", а потом "Память писателя". Это удивительные труды.
Она любила борщ с салом. Мы ей говорили, что ей нельзя. А она говорила, что всю жизнь его ест.
Она пила кофе. Растворимый. Коля ей наливает, а она ему: "Мне две ложечки… С горкой… И сахарку…"
Она изводила Колю как редактора. Он дописывал за ней ее мемуары с диктофона, а она ему потом говорила, что она этого не говорила, и вообще не держала корректуру.
Она хорошо смеялась. Любила смеяться. Говорила мне: "Саша! Почему вам не дают премию? Вы давно должны стать каким-нибудь членом", — на что я ей замечал, что "каким-нибудь членом" я себя постоянно ощущаю.
Она говорила про Ахматову: "Её тянуло к евреям". Про Гумилева: "Он был антисемит". — "Яростный?" — спрашивал я. — "Кажется, да".
После выхода "Мемуаров" у нее появились деньги, и она звонила в Питер Коле: "Я теперь могу себе позволить позвонить по межгороду".
А я шутил. Смешил ее. Она любила смеяться.
***Сам не ожидал, что Герштейн для меня много значила.
Она была человек огромный, рядом с ней все маленькое — очки и две лупы нужно, чтоб увидеть. Ее как-то исключили из списков Союза писателей. Думали, что так долго не живут.
Ещё о ее мемуарах. Лилипутам интересны лилипутские новости. А что умер Гулливер… "Не кажется ли вам, что от этой горы, в последнее время, сильно воняет?" Если б не наше издательство, мир бы не увидел ее "Мемуаров". Так что, "мы — молодцы, а они — подлецы".
Привезу я тебе обе книги в подарок. Ее литературоведение читается как детектив. Я ее "Память писателя" два раза подряд прочитал. "Да кому это нужно?" — сказала бы она. Я, помню, привез ей корректуру, она ее просматривает и периодически так восклицает, потом увлекается, читает и приговаривает: "Да… да… это важно…" Там каждое слово важно.
***Тысячи людей приехали за детством. Грушинский фестиваль… Сумасшествие футбола, карнавала, стройотряда. Костры, дым, трудно дышать. По ночам шатанья, прыжки в воду, закат, рассвет, омовение в грязном затоне — даром что индоевропейцы, что ли? Кульминация — гора, ночь, огни, гитара на воде, на ней барды всех мастей, Шевчук как Чингачгук, камлание, броски поклонников в его сторону, успевший раньше всех ОМОН, который от усердия роняет наше чудо наземь; плохая слышимость, которая уже не важна, вытоптанная трава, палатки, комары, экраны, туалеты, потоки людей, проходящих через тебя…
Все равно хорошо. И хорошо, что в Самаре люди ночью на набережной беспричинно танцуют.
Хорошо, что приехал я, за что мне я сам немедленно выразил глубочайшую благодарность. Хорошо, что приехал Дима Муратов — "наш главный и наш редактор" — нечеловеческое спасибо. Встретили меня, показали школу, "где учился Муратов", "дом, где живет его бабушка".
И хорошо, что Дима до сих пор боится свою бабушку больше, чем маму — это все в его пользу. Значит, человек не стал взрослым.
Мне как-то одна девушка тоже сказала, что я никогда не буду взрослым. Помню, как я обиделся. Я был лейтенантом, и мне было 23. Я хотел быть взрослым. Изо всех сил.