Мануэла Гретковска - Метафизическое кабаре
Джонатан подошел к витрине, чтобы распушить чучела птиц. Взглянул через грязное окно на улицу. Евреи в длинных пальто неторопливо прохаживались, приветствуя знакомых. На тянущиеся за ними важные тени, удлиненные заходящим солнцем, наступали кроссовки туристов.
«Разрушили наш Храм, — размышлял Джонатан, — столько труда, страданий, чтобы его вновь построить, — и опять развалины. Осталась Стена Плача. А что если вместо Храма в Иерусалиме воздвигнуть хотя бы его тень?»
*
*— Беба, давайте встретимся, немедленно. Я должен вас видеть, — умолял Вольфганг трубку уличного автомата.
— Самое раннее — через две недели, в четверг, — заспанным голосом ответила Беба.
— В четверг? Четверг относительно чего*? — Вольфганг скрупулезно собирал факты.
— Сейчас проверю, — она, как сомнамбула, заглянула в лежащий на ночном столике календарь. — В четверг, 10 декабря, в 18 часов.
— У тебя?
— Да, у меня.
*
*— Что ты вытворяешь, — встревоженный Гиги смотрел на трясущиеся руки Вольфганга, хватавшиеся попеременно то за тетрадь, то за рюмку. — Ты со вторника места себе не находишь. Вламываешься ко мне в пять утра, будишь новоиспеченную невесту, та подозревает, что ты хочешь меня у нее увести, потому что ты сразу лезешь к нам в постель и говоришь, говоришь, как будто меня уговариваешь. К чему, милый мой Вольфганг, к чему это ведет?
— Я раскрыл заговор, — студент прикусил побелевшие губы, как будто испугавшись, что случайно скажет слишком много.
Голые ветви Люксембургского сада складывались в осенние орнаменты. Гиги не хотелось поднимать глаза на безжалостную синеву, оскорблявшую его чувство добра и красоты. Нет цвета холоднее, чем осенний цвет парижского неба.
Вольфганг был бледен, его соломенные волосы тоже были бледны. Посиневшие закушенные губы застыли в недовольной гримасе. К парковому кафе не спеша шел Джонатан, загребая полами длинного черного пальто листья.
— Вольфганг раскрыл заговор, — поприветствовал его Гиги.
— Если этот заговор не служит Богу, это заговор человеческий. — Джонатан уселся напротив Вольфганга. — Архичеловеческий. — Он взглянул на вампирически исхудавшее лицо студента, его расширенные зрачки, почти закрывающие серую радужную оболочку.
— Я совершил сегодня нечто очень дурное. Убил. Но и очень хорошее, потому что убил от любви.
Гиги застонал и схватился за голову. Джонатан, не отрывая взгляда от Вольфганга, молчанием приглашал его продолжать.
— На рассвете я пошел к озеру в Булонском Лесу. Странно сказать — пошел: я был там. Только я существовал в прекрасных туманах утреннего озера. Скованная инеем трава, над нею мгла, и из этой мглы — мотылек. Я не ловил, не звал его. Мы были суждены друг другу. Он сел на мое плечо, созданное для этого момента встречи. Я окаменел, чтобы не испугать его. Он задрожал. Я почувствовал пульс его и моей крови. Осторожно подал ему руку и расстегнул ею брюки. Он, как будто ждал этого, пошел вдоль набухшего его красотой члена. Любовно трепетал крыльями, призывая наслаждение. Он ходил все быстрее в желании потереться о места, с которых я сдвигал кожу для него, для его пушистых крыльев. Я брызнул нектаром любви в ладонь, окунул в него мотылька. Тогда я почувствовал наслаждение его напрягшегося брюшка, одуряющее наслаждение — окунуться в любовь. Я подождал, пока оно станет полным… утопил его.
Гиги топтал высохшие листья.
— История, как об улыбке дракона: дракон дракону улыбнулся, нос откусил и не вернулся.
— Я согрешил, — голос Вольфганга колебался между вопросом и самообвинением.
— О-ля-ля, в воздухе пахнет жареными душами* — забеспокоился Гиги.
— Грех — это цензура подсознания. — Джонатан поглядел на деревья перед собой. — Несущественная деталь личности. Так что за заговор?
По дорожке прополз слюнявый бассет.
— Породы собак — это пестование генетических пороков, кошмар. — Гиги зарисовал задик удаляющегося бассета. — Должен существовать генетический код мира; шакалы, гиены, динго — все о’кей, только не эти уродливые выведенные собачки. Я видел в метро совершенно справедливое граффити: «В задницу хромосомы. К…»
Джонатан бросил в Гиги прутиком.
— Silenzio, signore, нам грозит заговор.
— Я понял, что мазохизма не существует, — произнес Вольфганг. — Поскольку страдание ощущается как наслаждение, значит, не существует мазохистов, любящих боль: от удовольствия не больно. Если нет мазохизма, не может быть и садизма. Граждане, еще одно усилие — и вы станете свободны! — маркиз де Сад призывал к революции. Он мечтал о революции, несущей смерть, причиняющей боль, как крестный путь. Творить зло помимо собственного желания, согласно воле деистического Бога жестокой природы, — это вид очистительной аскезы. Открытие жестокой правды о своей собственной природе. Граждане, еще одно усилие, и… вы меня поймете. Маркиз хотел мучительной для себя революции, садистского покаяния. Страдает только садист, причиняющий зло вопреки себе — зло самому себе. Мазохист погружается в боль, приносящую ему наслаждение. Итак, не существует разделения на садистов и мазохистов. Мазохистов не существует. Есть исключительно садисты, мучающие самих себя и благодаря этому идущие по пути самосовершенствования. Самосовершенствование — не удовольствие, пусть даже болезненное, то есть удрученный садист, мучающий кого-то, является самомазохистом, и…
— Еще одно слово, — перебил Вольфганга Джонатан, — и я начну садировать самого себя. Стоп. Это твой заговор, ты с ним и справляйся. Я не хочу начинать дискуссию о слонах и черепахах. Вы не знаете? Когда-то был метафизический спор. На чем стоит Земля. Одни думали, что на четырех слонах — это, конечно, отсталые идиоты, не имеющие понятия о настоящей науке. Но с теми, которые считают, что Земля держится на спинах шести черепах, а не четырех, надо бороться: они опасны.
— Опаснее всего женщины. Слоны, черепахи, садисты — все ерунда. — Гиги, расстегнув шерстяное пальто, подставил лицо солнцу. — Только я избавился от Лейлы, как у меня уже угнездилась Самка. — Не открывая глаз, Гиги надел солнечные очки. — Нынешняя Самка не такая сложная, как Лейла — поэтому я ее и выбрал, — но тоже с большим приветом. Красивая, Вольфганг ее видел, тело профессионалки. Пару раз она им зарабатывала, когда кончались бабки. Но ей не повезло: нарвалась на ирландского сутенера-католика. Вместо того чтобы защищать от конкуренции, он посылал ее на улицу одну и надирался. Иди, говорил, иди, я помолюсь, чтобы с тобой ничего не случилось. В День святого Патрика, покровителя ирландских пьяниц, он вышел с Самкой прогуляться. Они подцепили несколько клиентов, те не хотели платить. Оказалось, это были полицейские. Ирландца арестовали. А потом — тю-тю, депортация на родину. Самка осталась в Париже, убирала в приличном доме у Господ. Господин ей доплачивал за спальные услуги. Однажды Самка оставила в спальне трусы. Она носит такие кружевные, малюсенькие, едва прикрывающие попку. Госпожа устроила скандал, дала Господину пощечину, Самку обозвала по-черному и вышвырнула на улицу. Там я ее и нашел — заплаканную, пьяную, едва держащуюся на обалденных ногах у бара, полного облезлых типов. «Трусы, ну и подумаешь — трусы оставила — жарко было», — рыдала она в стакан с водкой. «Могла бы и что-то поинтимнее оставить, влагалище, например». Я взял Самку к себе. Выходил ее, а она угнездилась. Изысканная, научилась у Господ. Утром — апельсиновый сок, шоколадный хлебец, яичко вкрутую с икрой. «Нету икры? Но, милый, — и выплюнула то, что осталось от утренних занятий любовью. — У нас есть твоя икра, свеженькая. Ничего, что белая, вкус тот же самый». Вольфганг, ты поэт: нектар любви, цветочки, мотылечки. А Самка просто получает из меня икру. Натаскала в дом тарелок, вазочек, платьев и не собирается съезжать.
— Она не устраивает тебе скандалов, как Лейла, сцен ревности, у нее не бывает депрессий, нервных срывов? — расспрашивал Джонатан. — Ну, так оставь ее у себя, тебе нужна женщина.
— Нужна, только не одна. Невозможно долго выдержать с одной. Я иногда думаю: если любят женщину, пока она не умрет, это некрофилия или просто рассеянность?
— Прости, — Вольфганг переставил свой стул в тень, — но тебе ничего такого не угрожает. Ты кого-нибудь любил по-настоящему?
— Да, своих родителей, но они в этом не виноваты.
Бим-бам, бим-бом. Воскресные колокола церкви Saint-Sulpice дополнили воскресный пейзаж Люксембургского сада.
5/XII, Лондон
Вольфганг Занзауэр
4 rue Mandar
75002 Париж
Беба, Беба, позвони моему ветеринару: он занимается моей душой*, а я ее теряю, когда на все это смотрю. Жизнь, Беба, может, и не имеет смысла, но из-за этого ее не нужно этого смысла лишать. Я уже утратил веру, что ты можешь полюбить меня. Я потерял веру во все, живу в одноместном монастыре для неверующих. Я хотел бежать от тебя, Беба, чтобы забыть. Ты меня не любишь и не полюбишь, даже если у меня прорежется дополнительный хуй мудрости. Любовь не зависит от пола, любовь зависит от души. Извращенец тот, кто любит только женщин или мужчин: значит, любят пол, а не человека. Я любил бы тебя, даже если бы ты была мужчиной, бабочкой, придорожным камнем. Ты ищешь мужчину-кенгуру, а не любовь.