Евгений Рожков - В стране долгой весны
Конечно, бабушка ничего не понимала в лошадях и не любила их, потому что всю жизнь сидела в конторе и на весовой и любила одни цифры.
Ночью Ваня долго не мог заснуть. Страшно было засыпать и страшно было выйти на улицу в такую темень. Потом, когда поднялась луна, Ваня разом решился: луна как бы рассеяла в нем комок серого, расслабляющего страха.
Мальчик бесшумно и быстро оделся, выгреб из стола весь сахар, открыл дверную щеколду, вздрагивая от напряжения и волнения, вышел на улицу. Было ветрено и прохладно.
Ваня вышел за калитку и направился по дороге к конюшне. В деревне все спали, даже лая собак не слышно. Темные окна белых изб смотрели сквозь ветви деревьев с таинственной, пугающей настороженностью.
Мальчик был почти у цели, когда почувствовал, что за ним кто-то идет. Он оглянулся, страх сковал его, и он стал будто гипсовым. Черное, лохматое существо, с горящими глазами, бесшумно ступая, приближалось к мальчику. «Это волк, самый страшный волк!» — застучало в голове. Лохматое существо подошло ближе, остановилось и замахало хвостом. Ваня чуть не заплакал от радости, поняв, что перед ним обычная смирная собака.
Мальчик вытащил из кармана кусочек сахара и бросил псу. Пес ловко поймал сахар и захрумкал, еще преданнее, покорнее виляя хвостом.
— Иди домой, собака, — зашептал Ваня, но, подумав, тут же добавил: — Если ты очень хочешь, то можешь пойти со мной. Нам нужно спасти друга, а там крысы водятся…
Вдвоем веселее. Собака забежала чуть-чуть вперед и по своей собачьей привычке принялась обнюхивать траву у обочины. Ваня поманил пса и дал ему еще один кусочек сахара. А пес-то был не дурак, теперь он шел рядом и иногда лизал руку горячим липким языком. Ах попрошайка!
Ворота конюшни открылись быстро — Ваня наловчился их открывать. Из горячей темноты бил в ноздри густой запах конского навоза, слышно было, как перебирают лошади удилами, переступают ногами и всхрапывают — беспокоятся, а в углу, где большой ящик для овса, кто-то хрустит, царапает доски и возится, попискивая. «Это крыса», — догадался Ваня.
— Орлик! Орлик! — хриплым голосом позвал иноходца мальчик.
Пес тоже боялся идти в конюшню, стоял рядом с Ваней и беспокойно внюхивался в воздух.
— Орлик! Орлик!
Ваня переступил порог, когда глаза его привыкли к темноте. Он увидел белое пятно на лбу иноходца, его блестящие глаза, серые столбы стойла. Но все равно было страшно. Когда он давал сахар иноходцу, руки его дрожали и несколько кусочков упало на пол. Орлик хрустел сахаром громко и торопливо, стучал копытами, точно стоял на горячем полу.
Мальчик распутал поводок уздечки, вытащил ремешок из кольца, вбитого в стойку, и повел иноходца к выходу. Кобыла Краля, мать Орлика, заржала тревожно и тихо. Орлик, довольный, стал слегка пригарцовывать: застоялся, и не терпелось оказаться на свободе.
Мальчик подвел иноходца к изгороди, влез наверх, попытался снять уздечку, поводок которой болтался по земле, и тут случилось непредвиденное: пес, до этого все время молчавший, басовито и злобно, наверное из-за сахара, залаял на Орлика. Иноходец вздрогнул, взвился на дыбы и стрелой перелетел через изгородь. Ваня упал, так и не освободив лошадь от уздечки.
«Ну вот, теперь Орлик встретится в лугах с Красным конем», — поднимаясь на ноги, подумал мальчик…
В тихом переулке
Сквозь молодую, сочную зелень лесополос, подступавших к серым прямоугольникам новых бетонных домов, на сонный степной городок обрушился песчаный ураган. Ветер пронесся по кривым улочкам и переулкам стремительно, неудержимо.
Ураган сорвал вывески, завалил афишные тумбы, которые пережили революцию и войну, выбил во многих домах окна, сровнял с землей разбитые по весне пионерами цветники, завалил подгнившие деревянные заборы, превратил в кучу хлама возведенные накануне строительные леса для ремонта синих с золотыми звездами луковичных глав православного храма.
Ураган бушевал часа три, а к утру, вдоволь нарезвившись, стих, будто просочился сквозь потрескавшуюся от зноя землю, но несколько часов кряду на городок оседала рыжая песчаная пудра, занесенная ветром из далеких жарких пустынь.
В тихом небольшом переулке рухнул огромный двухсотлетний дуб. По преданию, он посажен был теми, кто первым поселился здесь, на некогда диком берегу ныне обмелевшей реки.
Дуб упал утром, когда ураган уже затих. Дерево не шаталось, не кренилось, а рухнуло разом, точно у него подрубили все корни, которые держали и питали его долгие десятилетия.
— Я всю ночь не мог заснуть: крутило и крутило, мочи моей нет. Под утро вроде забылся, а тут — ухх! Аж земля затряслась. Ну, думаю, заташкентило… Вылетаю в исподнем, а оно вишь что. — Николай Николаевич Дударин кивает на толстый, в два человеческих обхвата ствол дуба, который теперь по диагонали перегородил весь переулок, а своей развесистой, густой кроной, похожей на зеленую гору, прикрыл двухэтажный дом. Он садится на скамейку, врытую в землю недалеко от пораженного дуба, и вытягивает свои больные ноги.
Рядом с Дудариным присаживается бритоголовый Брагин, прозванный в переулке мальчишками Фантомасом, бывший борец цирка, крупный, костистый мужик, добродушный и наивный до смешного. Тут же на краешек скамьи, как петух на насесте, примостился дворник Ефим. Пожалуй, он один был рад произошедшей утром катастрофе. С дубом было слишком хлопотно: осенью с него опадала прорва листвы, летом, в жару, в густую тень лезли прохожие, а после них на тротуаре оставался мусор; еще нужно было подбеливать ствол. Своей радости Ефим, естественно, не выказывал. У других-то с дубом связана вся жизнь, а дворник не здешний, деревенский, и вздыхал просто для порядка.
— На веки вечные был произведен природой и в одночасье поражен ею. Такую глупость жизни даже в цирке не придумаешь, — патетически пробасил бывший борец.
— Ты прямо как не в себе? — ужасается Дударин, посматривая на бледное лицо семидесятилетнего Брагина. — Жутью какой-то исходишь, лица на тебе нет.
— Куда ж оно делось, лицо?
— А черт его знает — куда! Сколько девок-то перетискал под дубом?!
— Убегло времечко — полнейшее туше!
Из глубины двора с клюкой в руке выползает Козенок, столетний дед, седой как лунь, с белыми прокуренными усами; он весь трясется и еле передвигается.
Дед садится на скамью, дышит глубоко и хрипло, и из его красных глаз выбегают две красные слезы.
— Дед, сколько лет этому дубу? — спрашивает Брагин.
Старик поднимает тусклые глаза на дерево и коротко отвечает;
— Отец-то мой, когда еще был, дык дубу… И дед мой когда, дык дубу… — И старик тихо задремал.
— Что будем делать? — тыча желтым пальцем в дуб, спрашивает Ефим, обращаясь сразу ко всем, сидящим на скамье.
— Тебе-то что? Гебе что надо?! — неожиданно свирепо заорал Брагин.
«Что ж это с ним происходит? — думает Дударин. — Прямо взбесился мужик. Заболел, что ли?»
Ефим, пожимая плечами, ушел к себе в сарай, где хранились метлы, шланги и прочий инвентарь.
Со двора вышел Кузьма Тутов по прозвищу Кудесник, личность, в окрестных улицах известная — как сам о себе говорит — коварностью изобретений.
Большеголовый, с проницательными синими глазами, маленьким нервным ртом, вспыльчивый, Кудесник по-мальчишески шустро прошелся вдоль ствола дуба и остановился у кроны, что-то соображая.
— Еще один беспокойный, — проскрипел Брагин.
Года два назад Кузьма Тутов изобрел ароматический гуталин, или, как он сам окрестил свое изобретение, «благовонный сапожный крем». Сам Кузьма не терпел въедливого запаха сапожного крема, выпускаемого нашей промышленностью, даже болел от него; пять лет упорной работы в сарайчике, превращенном в лабораторию, принесли успех. Первое время кремом Кузьмы, почему-то не черным, а фиолетовым, пахнущим нежно сиренью, пользовались почти все жители переулка и соседних улиц, но обувь вскоре после крема стала трескаться и ломаться.
Кузьма считал, что кожа трескалась и ломалась не от его крема, а от местного неровного климата. Когда же у Брагина потрескались и порвались хромовые сапоги, оберегаемые им еще с молодости, он потребовал от Кудесника компенсации за нанесенный ущерб, но Кузьма заявил, что сапоги сами по себе сгнили. С тех пор Брагин относился к Тутову неуважительно и при случае напоминал ему про злосчастный крем.
Хмурый, весь в себе, Кудесник вернулся от кроны к скамье.
— Не стало нашего колосса, — изрек трагически Кудесник. — Крепок был, перенес бури и — вот конец! Ничто не вечно!
— Вот дров будет! А?.. — весело кричит от сарая дворник, разматывая длинный резиновый шланг.
— Тебе бы дали волю, так ты бы все леса в мире на дрова пустил. Тут покумекать надо. На то и дадены под шапкой мозги, чтобы ими варить с пользой.