Станислав Золотцев - Столешница столетий
Я услышал слово «столешница» — и вдруг из самых дальних глубин памяти явился мне давний час моей юности, когда это слово впервые обрело в моих глазах не только плоть, но и душу.
…Деду оставалось тогда жить ещё лет пять-шесть, он ещё хлопотал и в доме, и в саду, однако, видимо, чувствуя, что век его близится к завершению, начал, по его выражению, «в прошевальные гости ходить». Стал наносить визиты особо дорогим для себя людям — прежде всего тем, кто жил или в городе, или в каких-либо дальних окрестностях, и кого он уже не чаял более повидать. Причём среди тех людей были не только родственники, их-то дед предпочитал к себе в гости звать; нет, он навещал самых старинных знакомцев своих, коих к тому часу уже оставалось всего ничего. И в самую первую очередь ему надобно стало повидаться с теми, кого он звал «товарищами по ремеслу». Это были старые садовники или старые же столяры и краснодеревщики, но не просто старые, а знатные, кого дела их рук всерьёз прославили. Настолько, что дед считал их либо «сурьёзными» селекционерами, либо ровней себе в столярном деле. Иных же — таких, правда, было буквально раз-два и обчёлся — ставил выше себя в искусстве «красного дерева». Вот в гости к одному из таких мастеров, славному своим уменьем и «калить» древесную плоть, и создавать на ней дивные узоры, я и сопровождал своего прародителя погожим осенним днём…
Шли уже студенческие мои годы. Я приехал, «прихватив» с благосклонного разрешения деканата несколько дней к воскресенью, из Ленинграда в Талабск, чтобы помочь родителям в уборочной картофельной страде. Завершилась она на удивление быстро; тут-то дед и попросил меня потратить на него полденька. Ноги старику уже служили не очень верно, а его старинный приятель, к которому он решил направиться в «прощевальные гости», жил на противоположной окраине города. «Внук ты мне ещё аль уж совсем нос задравши в своём новорситете? Сделай божецкую милость, Славный ты мой, проведи меня до мово Лаврентьича… Итьон, понимай, самый распоследний из моих дружков с мальчишечьих годов. Больше уж никого, все померши… Да и не просто дружок он мне, а — товарищ!»
Как видим, «наше слово гордое» и в очень давние времена, ещё в конце девятнадцатого века, когда мой дед был юным пареньком, служило далеко не только партийным обращением. Среди мастеровых русских людей оно означало самую высокую степень профессионально-трудового дружества… По дороге к этому Павлу Лаврентьевичу дед рассказывал мне, что они вместе с ним несколько лет подряд обучались и жили в Доме Трудолюбия, который был основан и существовал радением купца Батова, знаменитого талабского мецената-старообрядца. В том весьма своеобразном учебном заведении подростки из крестьянских и мещанских семейств (причём ДЛЯ поступления им надо было пройти довольно жёсткий отбор, испытание, по-нынешнему говоря, на профессиональную пригодность) могли получить не одну, а, при желании и наличии способностей, — две или даже три специальности. Да такие, что с ними эти юные труженики могли не только надёжный кусок хлеба с маслом себе в жизни обеспечить, но даже и неплохую карьеру сделать в бурно растущей промышленности тогдашнего Государства Российского… Из рассказа деда выходило, что они «оба-двое с Пашкой» обучались и слесарному, и столярному ремёслам, а добавочно — и резьбе по дереву. Но, в отличие от деда, для которого «краснодеревье» навсегда осталось только увлечением души, «художеством» (при том, что почти всегда оно ему и добрый приработок приносило), его товарищ именно это искусство избрал главным поприщем своим. И не случайно: в нём он стал потомственным мастером.
— Ещё дед Пашкин иконостас для Троицы резал, при первом Николае то было, — повествовал мне по дороге мой прародитель. — А уж Лаврушкины-то изделья, батьки Пашкиного, по заграницам прославились, аж в Париже на выставке побывали. Но то его и подвело, водочкой начал баловаться, оттого и рано помер. Как и мой отец, царство им Небесное обоим… Вот нас с Павлухой в Дом Трудолюбия и определили: оба без отцов, да оба смышлёные да рукастые. Пашка — так особенно! вот уж точно у кого золотые руки-то, и от отца-деда они ему достались, и ученьем он их ещё боле вызолотил. Эх, ты б знал только, каким господам большим, графьям-князьям всяким разным он мебеля делал. Что господа! Он ещё в парнях ходил, ещё не женивши был, а ему уж все — Павел Лаврентьич, во как, по отчеству, аж сам Батов, благодетель наш, и он в заказчиках Павлухиных числился, шкапы да комоды ему заказывал… Слух есть, во дворцах питерских по сю пору креслы да столешницы евонной работы повидать можно, не всё сгоревши да раскрадено.
…Что говорить (тут дед понизил голос и огляделся), кабы не заваруха в семнадцатом годе, не замятия гражданская, Павел бы до больших степеней дошёл. Его ведь перед первой большой войной в Москву звали, чтоб он там, значит, в училище каком-то художественном искусников бы в краснодеревье ростил — да не из новичков, а уже из мастеровитых… Ну, тут война да революция — и всё рухнуло. И весь тот почёт прежний Лаврентьичу острым боком вышел. Я-то недолго в питерской тюрьмы парился, мене года, хоть и облысел там, расстрела ожидаючи. А вот Павлу-то горше пришлось, у него, считай, десять годов из жизни вычтено… Ну, да он и на Северах не загибнул, руки его и там ему не отказали… Во, вишь, мимо памятника Кирову как раз едем! вот он, Мироныч-то, его с высылки и возвернул сюды своей волей, там, на Северах, изделья Пашины повидавши своими глазами. Такой мастер, сказал, должон на Советскую власть работать, а не чтоб лагерному начальству шкатулки мастерить! И сам ему заказ учинил, эту, как её, а, вспомнил — бюро, ну, чтоб там и сиклетер был, и ящичков уйма. Сотворил ему Лаврентьич ту бюру, я, правда, не видал её, но сам-то он мне признался, мол, таких кружевов древесных он за всю жисть раза два-три плёл, не боле. А вот же, не порадовался Мироныч той бюре, не успел, убили его… А Павел уцелел, да, и талан свой не утратил, и вишь, скоко прожил, говорю тебе, нас двое токо и оставши с Дома Трудолюбия. Да токо… тихо уже он жил, просто мастеровым… а ить кудесник, не мне чета, на весь мир прославиться б мог! Эх!.. Что говорить, вот придём к ему, сам увидишь, своими глазами, какие он кудесины мог выделывать в деревье пламенном!..
…Однако поначалу, когда мы оказались в доме дедова товарища по юношеским трудам и ученью, никаких особенных «кудесин» моим глазам не явилось. Да, сразу можно было заметить, что ничего покупного из мебели в том доме не водилось. Всё, созданное из дерева, всё до последней табуретки являлось творениями рук самого хозяина дома. Слов нет, и стулья, и шкафы, и этажерки дивили взгляд: то были не просто изделия «штучной» работы, а настоящие произведения искусства. Особенно бросался в глаза буфет-«горка»: настоящий терем в несколько кружевных ярусов, с башенками, крылечками и высоким «кокошником», венчавшим его.
Но — в дедовом доме стояла почти такая же «горка», и не раз я видел, как дед на своём верстаке, а потом и множеством всяческих инструментов создавал богатое «виноградие» из древесной плоти. Да, орнамент узоров и кружев у дедовых изделий был «пожиже», чем в творениях его товарища, не столь фантастически-сказочным. Дед предпочитал изображать «что видел»: резал барельефы с яблоками, грушами, сливами и листвой тех же деревьев, ну, разве что гроздья винограда добавлял к своему «ботаническо-фрукто-вому» узорочью. Орнаментальные же резные кружева произведений Павла Лаврентьевича отличались и большей выдумкой, и более искусным уровнем исполнения. То были часто даже настоящие горельефы, выпуклые, скульптурно-нависающие то пальмовой листвой, то ветвями и плодами вовсе невиданных, не знакомых мне дерев и растений. (Позже мне открылось: мастер изображал ананасы, инжир и манго…) Не говоря уже о том, что эти выпуклости и грани полыхали множеством пламенных оттенков: от раскалённо-вишнёвого до червонного золота! А вот подлокотники большого кресла в «красном углу» горницы завершались косматыми львиными мордами…
Словом, все эти «мебеля» и прочие предметы деревянного убранства и обихода в доме дедова товарища приковывали взор своей красой. Но, говорю, что-либо сверхъестественно необычное мне там в глаза не бросилось, ничего не потрясло какой-то невиданной новизной. Ибо к тому часу я уже довольно-таки хорошо был знаком с искусством «пламенного дерева», немало повидал ажурно-стрельчатого резного «виноградия»… Да, в том доме всё это по художественному мастерству, как говорится, на порядок, а то и на два превосходило лучшие изделия моего прародителя и других знакомых мне умельцев. Однако того, что я ожидал увидеть, того, что дед называл «кудесинами», невероятно дивной красы шедевров — такого не открылось мне в доме старого знатного мастера.
Видимо, мой старик был и сам обескуражен этим, огорчён отсутствием обещанных мне «кудесин». А потому и спросил своего товарища отроческих лет: «Куды ж всяки-разны твои диковины-то подевались, а, Лаврентьич? Ну, там, ларцы твои, сундучки узорчатые, шкатулки, которые с виду что дворец альбо церква, да ещё и с потайными затворами, а? А то, помнится, когда мы с тобой тута у тебя последний раз видались, лет десять уж назад, ежли не боле, — так шкапчик напольный вон у этой стены стоял, ты ешё окна занавешивал, мне показывал: он и во тьме, шкапчик тот, изнутри полыхал, ровно в ём уголья раскалённые… Как тебе удалось те доски проморить, как ты их посля покрыл, чтоб они во тьмы сами собой светились, до сих пор не пойму! Хошь ты мне тот рецепт и дал, не утаил, а всё одно — не вышло у меня того свеченья… А ещё ране на этой стены два патрета у тя висели, Сталин да Киров, так рамы ихние, помню — ну, ровно те оклады, что ты для икон в Пещорский монастырь сотворил. Ажио и побогаче узорочьем-то… Оклады, те, ясно дело, построже, там ты, помнится, и клеимы с житиями святых навырезывал. А вот уж в рамах тех патретных ты себя выказал! Там и знамёна, и ружья, и пушки, и листы лавровые, и колосья — и во сколько цветов это всё роскошество горело-то! Повернёшь так — суриком, эдак двинешь — охрой отсвечивает… Эх, Лаврентьич, ну и наградил же тя Господь! И скоко же тута у вас в дому таких кудесин висело да стояло…