Станислав Золотцев - Столешница столетий
А уж я точно знаю: когда такое сходство, так оно и внутрях тоже есть.
— Это верно, — не без некоторой гордости в голосе подтвердил мой прародитель, — натура у него в мою происходить почала. Горячий больно, упёртый… Шурка, тот и в парнях поспокойней был, а уж учительство его и вовсе обтесало, утишило ндрав ему… А сынок евонный, вишь, в меня!
— И его жисть обтешет, — с уверенностью молвил хозяин дома. — Всех обтёсывает да обрабатывает, кого топором, а кого и буравчиком… Вон и ты, Коля, ноне жуёшь в размер, с расстановкой, а помню ить как сейчас: мальцом был — так челюстя у тебя трещали, уши ходуном ходили, когда лопал. Глянь — и внучок твой, хошь и поантиллегентней жуёт, а тож ноздри ходют, видно, духовитость-то его до нутра допекла. И тут в тебя вышел… А ты, Слав, жуй, лопай от пуза, не обращай вниманья на болтовню-то нашу стариковскую! Ешь, сердешный ты мой, твому организьму много надо…
…Но я слушал беседу стариков очень внимательно — однако действительно „лопал“. У меня в ушах ломило от вкуснотищи тех лепёшек, ещё тёплых, испечённых на льняном масле из ржаной муки с примесью овсяной. Надо признаться, ни мама, ни одна из моих многочисленных бабок и тёток, даже самых искусных мастериц в „печиве“, таких изделий выпечки на стол не поставляли… То были поистине шедевры старой русской кухни: их можно было или смаковать — или „лопать“. Но мой тогдашний юношеский, впрямь зверский аппетит не давал мне никакой возможности смаковать что бы то ни было. В ту пору я мог ещё только „лопать“ — и не только еду — жадно глотать жизнь, открывавшуюся мне…
Вдобавок, оба старика были правы в том, что меня „до нутра допекла духовитость“, витавшая в тех гостеприимных стенах. Дразнящий, щекотавший ноздри аромат лепёшек создавал эту „духовитость“, мешаясь со множеством сложных, терпких, то сладковатых, то горьковатых запахов дерева, которыми был насыщен воздух в доме старого мастера. До того дня доводилось мне множество раз — чаще всего с дедом, но, повзрослев, и сам заводил такие знакомства — бывать в домах и в мастерских краснодеревщиков. Дышать смесью таких запахов, исходивших или от совсем ещё свежей, или от сухой, а то и прокалённой, проморённой разными едкими пропитками и покрытой лаками плоти ореха, дуба, сосны, липы, ясеня, берёзы и других, более южных даров леса… Короче, волшебный дух этого действительно божественного искусства был мне уже крепко известен и в самом буквальном смысле. Но в доме старинного дедова товарища сей дух был многократно более стойким и богатым, нежели в любом из жилищ или рабочих помещений, где обитали и трудились художники „пламенного дерева“, и где мне доводилось быть гостем. Как вам сказать… это был именно настой, да, не за много лет, а за много десятилетий настоявшийся на запахах и ароматах разнообразных древесных пород, спиртов, красок и лаков настой воздуха. Такой, что его не вытравить уже ничем. Такой, что может исчезнуть только в одном случае — только если исчезнут сами стены, меж которыми витает этот воздух, и если исчезнет всё, что меж ними находится. И не только вещи, предметы, но и — люди.
…Так вкус, так „букет“ выдержанного, хранившегося, быть может, не менее века в заповедном погребе хмелящего благородного напитка отличается от вкуса молодого домашнего вина.
Если же кому-то сие сравнение покажется слишком физиологическим или легкомысленным, предложу другое. Возвышенное — до небес, хотя и связанное с земным строением. Это строение — храм, дом молитвы. Вы знаете, конечно, что такое „намоленная“ церковь. Храм, под сводами коего в течение множества лет (а то и нескольких веков) люди возносили молитвы Всевышнему, Приснодсвс и святым их сподвижникам. Где в камни, в краски росписей на стенах и даже в оклады икон впитывалось десятилетия за десятилетиями светлое тепло тысяч и тысяч душ людских, где очи ликов на образах полны болью бессчётных молений. Входишь в такой храм и сразу же ощущаешь себя словно бы в купели веры… А вот оказываетесь вы в только что возведённом и освящённом церковном здании: вроде бы всё то же, и те же ароматы от кадил, запахи елея, ладана, воска, и, бывает, даже старинные иконы принесены в дар этому приходу. И священник с причтом едины в заботе об окормлении душ людских, и среди прихожан есть немало по-настояшему верующих и благочестивых людей. Всё есть, но — храм ещё не „намолен“, ему ещё предстоит, дай Бог, стать таким. А пока под его сводами ещё не чувствуешь того, что, наверное, и зовётся благодатью…
А, быть может, приходилось вам бывать в каком-либо помещении, где опять-таки бессчётное число лет производилось и хранилось нечто съестное и вкусно пахнущее. Да, не едкие химические реактивы, даже не вино, а что-нибудь, отличающееся особо мирным, добрым, „сытно-житным“ запахом. Ну, мельниц-то, и ветряных, и водяных, сегодня уже нигде не увидишь, но если вдруг обнаружите такую — или хоть её руины — зайдите. А проще — в бывший склад муки или зерна. Или вот что нередко можно увидеть в наши смутные дни: заброшенный элеватор. Побывайте в таком строении — или хотя бы в его развалинах. Если ещё цела крыша, вдохните в себя воздух: вы непременно почуете в нём уже еле различимый, но всё-таки ещё не вконец истаявший дух жита. Лет десять, а то и четверть века здесь не мелют и не хранят зерно. Но даже если к уже разваливающейся стене вы приблизите лицо — до вас довеется настоявшийся в её старой плоти и не убитый ни дождями, ни снегом и ветром тёплый и ни с чем не сравнимый запах перемолотого зерна… Пусть это, что называется, обонятельный мираж, пусть это всего лишь отзвук такого запаха, одно лишь воспоминание о нём, но он — жив для вас!
…Вот таким густым и крепким настоем древесного духа и всего сложного арсенала красок, лаков и спиртов, потребных мебельщикам и резчикам, дохнуло на меня в доме старого мастера. Полувековым настоем — да что там! к тому времени, когда мы с дедом пришли в гости к товарищу его отрочества и юности, дом его простоял уже шестьдесят лет… Однако воздух в горнице и в других комнатах этого жилища не был ни спёртым, ни затхлым, никакого „старческого духа“, что нередко гнездится в жилье ветхих бобылей, там не ощущалось. Напротив — от всего в доме веяло свежестью, чистотой и природной мощью… И, конечно же, головокружительно воздействовала на меня смесь этого настоя с тёплым и терпким духом свежеиспечённых лепёшек! Как же тут было мне, девятнадцатилетнему, не почуять в себе совершенно непреодолимое желание „кусить кого нито“, зверский юношеский аппетит.
А ещё — в горнице витал аромат, шедший от золотистых кусков, на которые были поделены свежие медовые соты: огромная деревянная чаша с кусками сотов стояла на столе, и капли, в которых, казалось, все запахи разнотравья таились, медленно источались из шестигранных восковых ячеек… А в раскрытые окна всплывал сентябрьский сад, где ещё не со всех яблонь были сняты плоды… Мёд старику приносил его младший сын, единственный из его сыновей, кто не пошёл по следам отца, но выбрал себе хлопотное ремесло пасечника. Сад же своему старинному другу некогда посадил, обустроил и время от времени помогал обихаживать мой дед… Вот чем дышал я в тот давний час моей юности под кровом старого мастера „краснодревного“ искусства. Пока жив — не забыть мне тот тёплый сентябрьский день!..
…И вот что примечательно: этим добрым, вкусным, свежим и настоявшимся духом на меня повеяло ещё до того, как мы с дедом вошли в дом его друга. Я ощутил его тогда, когда хозяин дома встретил нас у крыльца, похожего на теремок: с высокой крышей, крытой узорным лемехом, с двумя витыми „столпиками“-колоннами под ней, с перилами, изукрашенными резным узорочьем. Поздоровавшись, обнявшись и облобызавшись с дедом, Лаврентьич взглянул на меня и в удивлении покачал головой: „Ну, Николай, экая копия твоя выросла!“ И, видимо, объятый этим радостным удивлением, он обхватил меня своими здоровенными ручищами и на миг прижал к себе: „Ах ты, внучок!“ И крепко в тот миг дохнуло на меня от могучего тела мастера тем самым настоем множества терпких, чистых и духовитых запахов, которым был насущен и пропитан воздух в его доме. А он был по-настоящему могуч, этот искусник, и в преклонном своём возрасте остававшийся статным, по-мужски красивым и донельзя колоритным.
То был, что называется, „кряж“. Дед мой тоже вполне мог ещё называться „кряжем“, однако уже заметно похилившимся, да и с уже побитым ветрами времени верхом: волос на голове моего прародителя я вообще не застал. А вот его старый товарищ выглядел былинно: с окладистой белой бородой и с пышной копной седых волос, не серебряных, а просто белых. И вообще он казался мне изваянным из ствола какого-либо могучего дерева — скорее всего, из заповедной корабельной сосны. И руки его, мощные и тёмные, походили на здоровенные корневища — при том, что их пальцы, длинные и прямые, можно было назвать даже музыкальными… Словом, зачаровал меня этот старик!