Орнамент - Шикула Винцент
На братиславской Рыбной площади, где на углу напротив городской пивоварни громыхал трамвай, ржали лошади, разливался аромат солода, пива, овса и аммиака, кричали селянки из Загорья: купите капусту, мушмулу купите! Тетенька, не помните меня? Однажды возле синагоги я дал вам мушмулу… Да, там, там, где я когда-то ходил, в синагогу и на могилу раввина, которая была неподалеку, и всегда оставлял там камешек. Нет печальнее человека, чем словак, подолгу стоящий перед синагогой, нет печальнее человека, чем вечно странствующий словак…
Lauda Sion salvatorem lauda major et pastorem[14]Я не понимал этих слов, но они вызывали во мне представление о чем-то ужасном, ужаснее детства, ужаснее юности, ужаснее и чудовищнее, чем самые совершенные казармы, с которыми не сравнится даже самый чудовищный монастырь.
У иезуитов я проглотил облатку. Но иной раз я проглатывал ее у францисканцев, и почти всегда она сначала прилеплялась мне к нёбу, Иисус не хотел идти в меня и почти всегда прилеплялся мне к нёбу, потому что из моего желудка на него скалил зубы Люцифер. А моя совесть, особенно ее светское вместилище, работала тогда, как самый совершенный насос.
Главная автостоянка была тогда у Авиона, то есть, на Американской площади. Там в корчме продавали пиво и ром. Или чай с ромом. Для голодных — суп из потрохов с соленым рогаликом или с твердой соленой соломкой. Иногда и соевые орешки, чтобы это дало детям хоть небольшое представление о том, что на свете существует и нечто такое, как арахисовые орешки. А какой был тогда аромат у апельсина! Да и цвет был другой. Цвет у апельсина был тогда намного апельсиновее.
Я съедал суп из потрохов и почти всегда находил в нем фасоль, а если суп был фасолевый, то каждый раз находил там потроха, выпивал чай с ромом, а потом со вкусом потрохов и рома во рту садился в вечно переполненный автобус, где мне был знаком каждый чужой запах и пот. И даже чужие бедра. Как-то раз, когда на меня слишком навалилась одна женщина, я ущипнул ее за бедро, поскольку она была миловидная. На нёбе все еще облатка, а после нее или вслед за ней — суп с потрохами, Иисус уже спит. Руки мои блуждают, получишь от меня щипок! А я еще и улыбаюсь, ей и невдомек, что это я ее ущипнул.
Потом я выхожу из автобуса и иду вдоль дощатого посеревшего забора, на котором даже в ночные часы под усыпанным звездами небом белеет: СМЕРТЬ СИОНИСТАМ!
Я невольно отшатываюсь от забора и иду посередине улицы. Но до сих пор помню человека, который намалевал эту надпись. До сих пор вижу, как он стоит там с кистью в руке: сознательные люди и ночью несут службу!
В автобусе я слышал такой разговор:
— Знаешь, что такое «русский автобус»?
— Не знаю.
— Это стальной трос, за который отвечают крайние в роте. Когда конвойный крикнет: «Трос взять!», крайние нагибаются и берут трос. Правые с края хватают трос правой рукой, а левые — левой, тут же хватают его и передние, и задние. Все разом! Конвойный все проверит, а потом ищет ключик. Как найдет ключик, запирает роту религиозных фанатиков стальным тросом, связывает людей тело к телу, так что аж земля дрожит, когда такой «русский автобус» шагает на лесоповал.
А эсэсовцы, выпучив глаза, смотрят на это из-за железных тюремных решеток и кричат: «Ми так человека не мучийт! Ми только бум и баста! Не мучийт человека, не мучийт человека! Эсэсовцы не мучийт человека! Только бум-бум и баста!»
Я рассказал об этом Йожо, но он мне в ответ только свое: — Покуда меня видишь, слепоты не бойся! — Что это должно означать? Будто я какой-нибудь круглый дурак. А сам-то он кто? Тогда почему скрывается? К тому же у меня. Только проблемы мне создает. Если бы не сбежал от полиции под названием «госбезопасность», может, был бы на свободе. Ведь сколько молодых мужчин из монастырей госбезопасность забрала и ничего плохого им не сделала. Ведь те, кто их стережет, это же все-таки тоже наши люди. Они, возможно, такие, как мой отец, или похожи на него. Почему Йожо скрывается и скрывается именно у меня? Да притом на меня же иногда и сердится, хотя это у меня из-за него одни неприятности.
Квартирная хозяйка снова выпытывает, когда мой родственник от меня съедет.
— Не волнуйтесь, уже скоро.
— Но когда же?
— Не волнуйтесь, уже скоро.
Как-то раз я спросил Йожо: — Почему ты не дашь себя посадить?
Он на это: — Я не преступник.
— Тогда почему тебя преследуют?
— Потому что скрываюсь. А скрываюсь лишь потому, что я не преступник. Я всего лишь священник. Меня никто не судил. Потому что не за что было. Как могут посадить человека, если он ничего не сделал? Они даже не говорят, что посадят, на это у них действительно нет права, говорят, что нас изолируют, поскольку мы религиозные фанатики. Но меня не нужно изолировать. Я религиозный фанатик, которого не нужно изолировать. Я сам себя изолирую, чтобы случайно не причинить кому-нибудь вреда. Почему я должен сидеть без суда среди громил и убийц, если я никому не причинил вреда? Я лишь хотел быть благочестивым, хотел служить людям. Могу ли я служить им в тюрьме? Я хотел быть Петром. Петр, ты камень, иди и раскинь свои сети, предложи людям рыбу и, если предложишь разумно, даже врата ада не одолеют твои рыбачьи сети.
Хм, но откуда же тут взялся Герибан? Что он тут делает? С каких пор тут живет? Кажется, я обещал его навестить. Может, сходить к нему? Йожо все равно не хочет со мной разговаривать, так почему бы и нет, почему бы и не навестить Войтеха, своего земляка?
Что, если действительно зайти к нему?
Войтех! Я ведь знал и твоего отца, Якуба Герибана.
Я нарочно упомянул твоего отца, порядочного человека. Как будто хотел внушить читателю мысль, что все, о чем шепчутся люди, ложь. Как будто хотел сказать, что Якуб Герибан не мог иметь плохого сына. Земляк ты мой! Сколько раз мне хотелось выругаться, но я предпочитал прикинуться дурачком, старался не видеть в тебе плохое, а то, что мне нравилось — замечать вдвойне. Я человек осторожный. Не годится резкими словами сердить начальство, не годится сердить приятеля. Говорю себе, говорю, но ты не узнаешь, серьезно я говорю или нет, хвалю я кого-то или с грязью мешаю. Для каждой мысли мне нужно много слов, чтобы между ними могло что-то прошмыгнуть. Не стоит говорить слишком понятно, по крайней мере — о серьезных вещах. Умный выберет для себя из того, что есть, а глупый подождет. Я встретил тебя на улице так же, как повстречал недавно — мы потолковали о том, что писали в газетах. Трнава выиграла матч, этого можно было ожидать. Несколько ненормальных сплавляются на плоту вниз по Вагу, каждый день об этом пишут, отнимают время у себя и у читателей. Советский режиссер попробовал чехословацкие шпикачки, порадуемся за него! Но вот уже сентябрь, днем солнечно, ночью ясно и холодно, сентябрь 1970 года. Мы засолили немного грибов, насушили слив. Смотрим из окна на скворцов, снующих по небу и по веткам деревьев. Нам интересно, что напишут в газетах сегодня, завтра и послезавтра.
Но не будем опережать время! Вернемся к марту 1953 года, когда я пришел к тебе в первый раз. Вы как раз куда-то собирались. Девочки были уже принаряжены. У старшей в волосах был красный бант, у младшей — розовый. Обе поглядывали на меня с недоверием. Ты сказал приветливо: — Мы идем в гости с поздравлениями!
А я был рад, что не пришлось делать вид, будто я собирался уделить тебе всего пару минут. Но ты хотел оказать мне гостеприимство хотя бы наскоро, и потому пригласил меня в комнату. — Йожка, — обратился ты к жене, но не спешил открыть дверь, и пани Йожка успела взять со стола и сунуть в шкаф кучу неглаженого белья, а остальное, детскую рубашечку и пару носовых платков еще держала в руке, мне даже показалось, будто она собирается вытереть ими стол.