Эдуард Лимонов - Книга мертвых
Попав в луч прожектора, постепенно Бродский стал писать лучше и много больше. Он явно пережил «иллюминацию», озарение по поводу своего предназначения. Если ранее, до процесса, он, может быть, и не продолжил бы писать стихи, занялся бы чем-нибудь иным (фотографией, например, отец его был фотограф), то после процесса он был заклеймён «поэтом». Надо было им стать. Конечно, никаких особенных лишений в деревне в Архангельской области, на 101-м километре, куда его сослали, он не испытывал. Туда приезжали к нему друзья, привозили вино, книги, пластинки. Это не Бутырская тюрьма и не украинские застенки, где провели по полгода только что мои национал-большевики, ребята, и откуда трое вышли с туберкулёзом. Это не «Кресты» — тюрьма в Санкт-Петербурге, где сидят сейчас национал-большевики Стас Михайлов и Андрей Гребнев, где сорок сантиметров площади на человека.
Бродский отбыл свои месяцы в деревне, вернулся в Питер, а затем, прослужив семь лет достопримечательностью, живой легендой, объектом посещения иностранцев, в 1972 году был выслан и попал в Вену, в объятия старого поэта Одена. Тут он допустил небольшую ошибку, которая несколько затянула его признание как единственного и уникального, и русского, по зато эта частная ошибка in the short run оказалась вовсе не ошибкой, а прямой стратегической победой in the long run. Речь идёт о том, что он не остался в Европе, отказался поехать в Израиль (тут, я думаю, всё ясно, Израиль был слишком мал для него, для его амбиций) и поехал в Америку. К этим крупногабаритным неандертальцам. Приехав, он попал в Анн-Арбор, университетский городок штата Мичиган. Где гостеприимные Профферы, специалисты по русской литературе и издатели, были счастливы его заполучить. Но Анн-Арбор — захолустье, и там бы он просидел до конца дней своих, и поблекла бы его слава, и не получил бы он всех последующих премий. Но в один из приездов в Нью-Йорк он познакомился на своё счастье с Татьяной Яковлевой-Либерман и её мужем Алексом Либерманом — сухопарым господином с усиками в отличных костюмах. Алекс Либерман был художественным директором всех публикаций Conde-Nast Publication, среди них «Вог», «Харперс-Базар», «Таун энд Кантри», и множества других. Помимо этого, у Алекса и Татьяны собирался весь художественный и литературный Нью-Йорк, все, кто делает в Соединенных Штатах культуру. В 1975 году Бродский привёл нас с Еленой к Либерманам. Он и оттуда рано, помню, тогда ушёл, но мы ещё сидели в гостиной Татьяны среди огромных букетов живых цветов, каких-то дичайшего размера лилий, и Татьяна говорила о сердце Иосифа, о том, что он плохо выглядит, что её цель — вытащить его из Анн-Арбора, найти ему место в Нью-Йорке: или в New York University, или в Columbia University. «Там он погибнет», — говорила ярко накрашенная, долговязая старая красавица. (А Елена восхищённо глядела на неё). И это именно Либерманам (а дальше его передавали по цепочке из рук в руки) обязан Иосиф всеми своими премиями, включая Нобелевскую. Это нью-йоркское high society от культуры сделало Бродского Бродским. Его издателем стал сосед Либерманов — Роберт Страус. У Татьяны и Алекса даже в туалете висели картины Дали, стоит это повторить, а на парти я встретил позднее и самого Дали с Галой, и фотографа Аведона, и Трумэна Капоте, и Энди Уорхола и ещё сотни culture makers — деятелей культуры. Это всё было о поэте-лауреате.
А теперь о стихах. Я написал в своё время короткое эссе о стихах Бродского, только оно мне недоступно. Опубликованное в небольшом журнале в Париже, где-то там оно и осталось: в лучшем случае лежит в подвале в картонной коробке, в худшем — сгнило или сгорело. Попытаюсь восстановить по памяти хотя бы основные положения. Эссе называлось «Поэт-бухгалтер». Стихи Бродского — как большие полотна, написанные маслом, в тяжёлых золочёных рамах, — утверждал я. Они удовлетворяют представление и профессора, и обывателя о том, какими должны быть «настоящие» стихи. Мимо листочка бумаги с рисунком Клее обыватель пройдёт, не обратив внимания. Для того, чтобы впечатлить его, нужны рамы, позолота, квадратные метры холста. Стихи Бродского как будто созданы специально для того, чтобы их изучали академики и, раскрыв рот, стояли обыватели.
Характерный приём Бродского — перечисления и уподобления. Перечисления и сравнения длятся у него на многие страницы. Назовёт вещь и сравнит, назовёт и сравнит. Так и нанизывает длиннейшие шашлыки из слов. Таков и ранний Бродский, «Большая Элегия Джону Донну», и позднейшие вещи, стихи о Венеции, например.
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.уснули стены, пол, постель, картины,уснули стол, ковры, засовы, крюк,весь гардероб, буфет, свеча, гардины.Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,ночник, белье, шкафы, стекло, часы…
и т. д. и т. п. на пять убористых страниц.
Такое впечатление, что Бродский спешит закаталогизировать, отметить в огромную бухгалтерскую книгу все вещи мира. Недаром его мама была бухгалтером. Очевидно, это наследственное.
Повсюду русские слова, на английском Бродский стихов не писал, но тип мышления, или, вернее, взгляд — никак не русский. Он сам признавал свою зависимость от английской поэзии, называя своими учителями и средневекового Джона Донна, и приветствовавшего его в Вене Одена. И если присмотреться к стихам Иосифа внимательнее, то налицо их явный архаизм. Так в конце 20 века не пишут. Именно в этом архаизме, во взгляде и мировоззрении 30-х годов, в невольном «классицизме» его стихов ещё одна причина успеха Бродского, помимо помощи культурного лобби во главе с Либерманами. Почему ни один американский поэт при жизни не удостоился такого внимания и стольких премий? Что это, происки CIA, воздвигавшего русского диссидента в ущерб своим отечественным поэтам? Разумеется, последнее предположение — идиотизм.
Разгадка вот какая. Отечественные — что битник Аллен Гинзберг, что какой-нибудь авангардный Джон Ашбери — они все были модернисты, свободно-стилевые шпагоглотатели, в то время как Бродский, даже в переводах, пахнет библиотекой, фолиантами. Вечностью. То есть замороженный в холодильнике СССР, классицистской на самом деле империи Соединенных Шатов Америки только такой тяжёлый, монотонный и занудный поэт и подходил. Они его приняли, как своего. (И Оден его принял, как своего. По возрасту у них около сорока лет разницы, но они из одной поэтической эпохи, тридцатых). Поэтому Бродский (переведённый, да, Наврозов!) именно американский поэт par excellence. И они это признали. И, как балет, его сделали отечественным. Присвоили.
В 1986 году его книга «Less then one» признана лучшей литературно-критической книгой года в Америке. В 1987 году он стал лауреатом Нобелевской премии. В 1992 году он — поэт-лауреат США.
Умер он, однако, именно оттого, что стал не нужен в России. Вскоре после того, как вымерли его читатели. Собственно, он мог умереть уже в 1987 году, уже тогда читать его в России стало невозможно. Его читатель с особой застойной ментальностыо неторопливо, в кресле-качалке на даче поглощал стихи Иосифа Александровича Бродского с 1964 года (тогда он ходил в списках). И вот кончился читатель. Потому что Союз ССР покончил самоубийством, взорвался вулкан, и лава достигла самых мелких переделкинских террас, разлетелась повсюду. Лишила покоя всех, и стало не до каталогов вещей, как бы красиво они ни выглядели. Стало видно, что мы плаваем в крови, дерьме, жёлчи, блевотине. И надо было спасаться.
У него есть несколько стихотворений, которые я хотел бы написать. Это:
«Он здесь бывал,ещё не в галифе,в пальто из драпа, сдержанный, сутулый,арестом завсегдатаев кафепокончив позже с мировой культурой.»
Это «На смерть Жукова», это «Письма римскому другу».
Как-то я слушал передачу «Голоса Америки» в день его не то смерти, не то рождения. Поэт Кривулин вспоминал о последней встрече с Бродским в Финляндии. О последней ночи, о последнем чтении стихов. Было впечатление, что Бродский понимал, что остался не у дел.
«Ненужный гость средь новых поколений,Докучный гость, и лишний, и чужой,» —
как писал вечный Пушкин.
(И вообще, ну что за фамилия для поэта: Бродский. Поэт может называться Гийом Аполлинер, или Пушкин, или Хлебников.)
Моя с ним дружба, если можно назвать таковой эти почти случайные, но регулярные встречи с 1975 по 1982 год, закончилась дурной выходкой с его стороны. В 1982 году издательство «Рэндом-Хауз» купило наконец мою книгу «Это я, Эдичка», вышедшую к тому времени во Франции, Германии и Голландии. Прав оказался Трумэн Капоте. Эролл Мак-Дональд — чернокожий мой редактор — спросил меня, «кто из известных русских может написать несколько предложений для blurb jacket книги. Это поможет нам продать её». Я позвонил Бродскому. За пару лет до этого он написал уже врезку к моим стихам для эмигрантского журнала. «Слушай, Иосиф, хотя ты и не был в восторге от моего романа в 1976-м, не мог бы ты написать несколько слов для blurb jacket? Книгу купило издательство «Random-House». Он согласился. Я спросил его разрешения дать его телефон Мак-Дональду.