Эдуард Лимонов - Книга мертвых
Несколько раз я встречался с ним на его территории: в кафе «Моцарт» на северной границе Ист-Биллиджа, и однажды у него дома, в квартире на Мортон-стрит. Кафе «Моцарт» принадлежало, скорее всего, австрияку, если судить по хорошему кофе и интерьеру: полумрак, гнутые кресла, стоячие часы в деревянных футлярах. Там не подавали спиртного, и это обстоятельство, по-видимому, делало Бродского счастливым. Он мог преспокойно пытать русских своих знакомых, садист. «Нет, алкоголя чуваки тут не держат», — сказал он мне радостно. Там, в «Моцарте», помню, я подарил ему в 1982 году свой «Дневник неудачника», проездом из Калифорнии обратно в Париж. Помню, что сделал на книге вызывающую надпись красной ручкой. Он тотчас же принялся листать «Дневник» и отметил кусок:
«Какое было неземное райски-адское время, когда Елена ушла от меня… Сколько невероятных наблюдений, сколько кошмарных опытов! По Нью-Йорку на жгучем зимнем ветру разгуливали саблезубые тигры и другие звери ледникового периода, трещали раздираемые небеса, и я, теплый, влажный и маленький, едва успевал отпрыгивать от зубов, утроб и когтей. Кровоточащий комочек… громовым грохотом со всех сторон гудели страшные слова философа-горбуна: «несчастнейший — он же и счастливейший! Он же и счастливейший… он счастливейший…» Но я их тогда не понимал».
Очевидно, Иосиф понимал, что несчастнейший — он же и счастливейший.
Пиком нашего с ним сближения был период, когда вышла статья Льва Наврозова в журнале «Время и мы», где злобно оспаривались Бродский и я. Неудачно выступивший в Соединенных Штатах с романом «Воспитание Льва Наврозова» (написанным по-английски!) Наврозов трагически ревновал американцев ко всем вновь прибывшим русским литераторам. Потому он не щадил соотечественников и поливал их грязью многословно и от души. Очевидно, он не выносил чужих успехов. Статья была страниц на сорок, грязная и завистливая. Однако среди аргументов, направленных против Бродского, были несколько очень близких к истине. Например, утверждение Наврозова, что неумеренно исключительное положение Бродского в американском обществе (такого не достиг ни один отечественный американский поэт!) объясняется не качеством его стихов. В переводах американцы всё равно ничего не могут понять в виртуозных и монотонных стихах Бродского, — резонно утверждал Наврозов. Бродский — непревзойдённый торговец собственным товаром, и, главное, ему помогла советская власть, бесплатно прорекламировав его: нашумевший суд за тунеядство сделал неизвестного известным человеком. С тех пор он удачно эксплуатирует эту историю.
Иосиф был настолько разозлён, что наша встреча была назначена не в «Моцарте», а в греческом ресторанчике в Вест-Виллидже, где мы пили вино! Именно туда Бродский и принёс мне ксерокс-копию статьи Наврозова. До этого я не читал статьи и уже в ресторане просмотрел отчёркнутые Иосифом места. Что касается наврозовских выпадов против меня (обвинений в графоманстве, в эксгибиционизме, в том, что «Это я, Эдичка» не литература, что так нельзя, что это против правил), то позднее они заставили меня хохотать. Я всегда придерживался убеждения: что бы ни писали, лишь бы не умалчивали. Не показались мне трагическими и выпады Наврозова против Бродского. Но из вежливости (Бродский пригласил меня в ресторан, он платил) я выразил сочувствие и негодование. «Я бы набил ему рыло, если бы не моё больное сердце», — зло заявил Иосиф. Тогда впервые я увидел его разозлённым. Обычно отношение к миру было у него привычно-равнодушное. «Я бы тоже с удовольствием дал этому мозгляку в глаз», — слукавил я. «Ты здоровый. Встретишь его, дай ему в морду и за меня», — попросил Бродский. Я обещал ему. Когда мы расставались, уже на улице, у меня опять возникло ощущение, что ему не хочется уходить. Но роль обязывала. По-моему, мы даже обнялись.
Я забыл сказать, что рукопись «Это я, Эдичка» ему не понравилась. Он получил её от меня или в ноябре-декабре 1976 года, или в 1977-м. Отдавая мне рукопись, он пробормотал:
«Понимаешь, старик, ты опоздал. Их чуваки об этом уже написали… Их чуваки и не такое могут…» Словарь у него был из шестидесятых от питерских стиляг, наверное. Уходя от него с рукописью, я зло пародировал это его картавое «их чуваки…» Я знал, что «их чуваки» такого не написали и не могут, что я один такое могу.
Я упомянул, что словарь у него был и остался стиляги 60-х годов. Круг идей — тоже шестидесятых. Его утверждение-лозунг, что родина писателя — это его язык, несомненный, присвоенный от Роб-Грийе, плагиат, закавыченная якобы аксиома. А на самом деле — нет, не аксиома. Когда в самом конце 80-х годов я оказался на три дня в компании Роб-Грийе, на конференции писателей в Будапеште, и выслушал несколько его выступлений, я понял, откуда пришёл к Бродскому лозунг, составляющий, в сущности, всю его литературную идеологию. Это было модно в Европе 60-х, когда вышла на сцену школа «новых романистов». Позже были другие школы, но их Бродский уже не услышал, он сложился. Следует говорить о его стихах и о нём, поэте-лауреате, отдельно. Он добился большей известности, чем заслуживал, получил все возможные премии, в том числе и несколько очень денежных, и самую высшую — Нобелевскую. Одно время я очень завидовал его благополучию и даже написал по этому поводу полушутливое стихотворение. Вот оно, называется
ЗАВИСТЬ
Иосифу Бродскому,
по поводу получения им очередной денежной премии
В камнях на солнце раноЛежу как обезьянаНапоминая мой недавний бредМежду камнями па песке скелетБольшой макрели. Чайки ТихоокеанаОт рыбы не оставят мяса. Нет.Волна в волну, как пули из наганаВливаются по воле их стрелкаКак Калифорния крепка!И частной собственностью пряноНесет от каждого прибрежного куска.«Кормить немногих. Остальных держать в узде.Держать в мечтах о мясе и гнезде» —Мне видятся Вселенского ЗаконаБольшие буквы… Пятая колоннаШпион. Лазутчик. Получил вновь — «На!»И будет жить, как брат Наполеона,Среди других поэтов, как говна…«Тридцать четыре тыщи хочешь?»Я крабу говорю, смущён.«Уйди, ты что меня щекочешь!»И в щель скрывает тело он.Я успеваю вслед ему сказать:«Тридцать четыре перемножь на пять».. . . . . . . . . . . . . . .Какой поэт у океанских водВульгарно не поглаживал животМы все нечестен. Каждый нас смешон.А все же получает деньги «он»Мне интересно, как это бываетЧто все же «он» все деньги получает.. . . . . . . . . . . . . . .Подставив огненному солнцу все деталиИ тело сваленному древу уподобивЛежу я, джинсы и сандалиНа жестком камне приспособивИ чайка надо мной несется,И, грязная, она смеется,В камнях всю рыбу приутробив«Что ж ты разрушила макрель?»Я говорю ей зло и грубо.Она топорщит свою шубуИ целит, подлая, в кисельОставшийся после отливаПрожорлива и похотливаКак Дон-Жуан косит в постель.. . . . . . . . . . . . .Мне все равно. Я задаю вопросыНе потому, что я ищу ответыНе эти чайки — мощные насосыГовна и рыбы. Даже не поэтыИ нет, не мир, покатый и бесстыжийМне не нужны. Смеясь, а не суровоЯ прожил целый прошлый год в ПарижеИ, как эстет, не написал ни слова. . . . . . . . . . . . .Однако б мне хватило этих сумм. . . . . . . . . . . . .
Это написано в городке Pacific Grows в Калифорнии, где я провёл лето 1981 года, живя у девушки Бетси Карлсон и работая над книгой «История его слуги». В то время началась наконец моя собственная литературная карьера, вышла ещё в ноябре 1980-го моя первая книга на французском, готовился к печати «Дневник неудачника» по-французски. Однако жил я трудно, еле выживал, собирал даже отходы у овощных лавок в Париже, думал, что общество явно неравномерно расточает блага. Я считал себя талантливее Бродского. Интересно, что в карьере моего отца — офицера, одно время начальника клуба дивизии — был злой соперник: некто капитан Левитин. Он был начклуба до отца, а позже опять сделался начальником клуба после отца. «Венечка, он тебя подсиживает», — говорила моя мать. Так что борьба с Левитиным была у нас в семье на повестке дня. И, соперничая с Бродским, я насмешливо думал, что это у меня наследственное, что мой Левитин — Бродский.
Так вот. Безусловно, когда в 1964 году Иосифа Александровича Бродского судили по стечению обстоятельств за тунеядство, он был крайне посредственным обыкновенным ленинградским поэтом. Я внимательно читал его: он совершил скачок только в 1972 году. До этого он был средним среди Кушнеров и Рейнов, как они. Однако на процесс его был направлен мощнейший луч внимания с Запада. Состоял этот луч из разных воль и вниманий. Была искренняя озабоченность литературных дядь и тёть за судьбу молодого поэта, поборники свободы слова возмутились. Возмутились еврейские национальные силы и притворно возмутились всякие западные культур-спецслужбы. Для последних это был удобный случай опустить Россию ещё раз в глазах её собственной интеллигенции. Мощный прожектор выхватил из российской тьмы рыжего еврейского юношу — русского поэта.